На миг долгий оцепенило, неизвестно сколько продлившийся, в нетях застрявший, в беспамятстве мгновенном и полном; и от него, человека, ни горя, ни радости, ни даже сознания себя не осталось, а одни только глаза - будто чтобы видеть все это, обезличенное напрочь, утратившее всякое содержание свое, жизнь.
И он, казалось, долго видел эти исчерпавшие себя, сутью, как кровью, истекшие формы бывшие, совершенно плоские теперь, пустые и никому не нужные, пустее выеденного яйца, дыры от баранки дешевле, всю эту небылую, небывшую, даже и прошлого, казалось, лишившуюся тень мира, испорченный и выброшенный негатив его... да, тень, ничто, просто тени - как места, где не хватает света. Сколько теней, сколько не хватает света. Сколько тщеты.
Он не думал так, мыслей таких не было, никаких не было; он просто видел все это, как видят, скажем, что лошадь гнедая, не сознавая этого, и, если только спросит кто потом, говорят: да, вроде гнедая была, точно гнедая!.. Так и старик видел эту безнадежную, опрокинувшую все смыслы нехватку света, тщету немотствующую, эти тени не существующих уже дерев, ничего не огораживающего штакетника, избы своей выморочной, заметно севшей одним углом, и местоположение свое на завалине, где только что вроде и он пребывал и где даже тень его усматривалась тоже; но ни сказать, ни даже подумать, что это он там есть, или недавно был, или мог, как существо некое, быть вообще, - не представлялось возможным, поскольку и сама возможность эта у него была кем-то или чем отнята. Было только зрение чье-то, стороннее, прозрение в ничто, остального не существовало ни раньше, ни теперь, ибо не существовало и самого этого "теперь".
Отсутствие "теперь", отсутствие самого отсутствия - зачем дано, позволено было видеть ему это все, эти тени теней?
И если никак не мог он там, в стороннем и совершенно немыслимом, быть и видеть, зачем дано прозрение, что он там все-таки был и видел?
В вернувшемся тотчас, но каком-то ином "теперь" он уже знал, что никому никогда не скажет ничего - не захочет, это одно, как не захотят о том сказать, он был уверен, и другие, если были они, конечно: не посмеют, разве что совсем уж глупый какой человек болтать начнет, сам себе плохо веря... А другое - о чем и как сказать? Нечего сказать, на это и слов не найдешь, ничего же не было, не произошло... ничего, кроме смерти всего, распада, растворения в той мгле тончайшей, место ночной тьмы заступившей, место всей земли и заревом завода обозначенного на западе неба, кромешных над головою тополей. Или того, что обреталось за этой серебрящейся серо мглою, чего ни назвать, ни хоть как-то обозначить...
Неть.
Такое слово было, да, но ничего не говорящее, равнодушное и где-то внутри этого своего равнодушия страшное таящее, отказывающее человеку во всем. Но и оно не могло передать самой даже малой толики того, что он почувствовал, умерев и - сквозь долгую-долгую паузу, которой не было, вернувшись тотчас назад зачем-то, опять сюда, на завалину опостылевшую под расщепленный два десятка лет тому грозою, под соловьиный по весне тополь... Зачем было - назад?
Он пожал плечами и ощутил снова свое затекшее, как после долгой посиделки, тело и так уставшую, начал своих и концов так и не нашедшую, покоя не обретшую душу... куда больше тела уставшую, измызганную и уж не подлежащую, казалось, никакому очищению или освобождению душу. Куда ее, такую? Кому она нужна, кто ее взыщет, беспутную, спросит, кто под высокое покровительство свое примет, да и есть ли такое? Ему самому, одному, она не нужна.
Он вдруг понял это с безжалостной к себе отчетливостью: да, не нужна, надоела до смерти, устал он разбираться с нею, непонятливой бестолочью, строптивой когда не надо, глупой, вечно куда-нибудь занесет... Не любит ее, как всякий русский человек, не больно жалует; а она все вздорничает, а то виляет, врет безбожно себе и другим или болит без толку, мает... надоело, устал и не знает, куда ее приткнуть, кому отдать.