Чтобы рассеять всякие сомнения в серхенге, Хикмат Исфагани намекнул, что этим особо интересуется одно из иностранных посольств.
- Слушаюсь? Я всегда готов к вашим услугам, - сказал серхенг Сефаи, скрыв, что подобный же разговор имел накануне с Шамсией-ханум; затем он добавил, желая набить цену своей услуге: - Выделить дело этого человека будет очень трудно. Но ничего не поделаешь! Я не в силах отказать в вашей просьбе...
Долго после ухода серхенга Хикмат Исфагани прикидывал, во что обойдется ему это одолжение, останавливаясь то на пяти, то на десяти тысячах, и, рассердившись, принялся наконец бранить себя: "Да что ты, глупый человек, мучаешь себя? Пяти тысяч туманов за глаза хватит! Пошли ему, и конец! Считай, что собака слопала".
С таким решением он прилег отдохнуть, но тут его стала мучить новая мысль: "А не ограничиться ли тремя тысячами туманов?.."
Возбужденный и довольный, вышел серхенг от Хикмата Исфагани. Наконец-то этот человек, всегда смотревший на него с высока и считавший себя благодаря своему богатству и влиянию недосягаемым, попался ему в руки. Теперь серхенгу представлялась возможность основательно сбить с него спесь.
Страшна и беспомощна месть маленького человечка, с трудом пробившего себе путь к власти. Серхенг Сефаи относился к разряду таких людей.
О, он не упустит удобного случая! Наконец-то наступил момент, когда он сможет поставить господина Хикмата Исфагани, этого норовистого верблюда, на колени.
И от Хикмата Исфагани серхенг отправился прямо к везиру Хакимульмульку, чтобы через него довести до сведения шаха о причастности Хикмата Исфагани к делу мятежников и таким образом добиться своих далеко идущих целей.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
В глубокой тишине выслушали они смертный приговор. После этого их отвели в камеры смертников, объявив, что жить им остается двадцать четыре часа.
Двадцать четыре часа!
Многое могло произойти за эти двадцать четыре часа.
И они все еще не теряли надежды на освобождение. Но с каждой секундой все явственнее и явственнее возникала перед их взорами виселица.
Керимхан знал, что нет ничего более мучительного для человека, чем отсчитывать минуты в ожидании казни. Немало видел он узников, которые сходили с ума, не выдержав этого испытания.
Он вспомнил об одном смертнике, с которым встретился во время южной ссылки. Это был крестьянин населения Намин, убивший помещичьего сборщика податей. Перед казнью он сказал:
- Я умираю, но передайте наминцам, чтобы не давали этому собачьему сыну - помещику - ни одного шая! - и сам набросил себе петлю на шею.
Это воспоминание питало в нем мысль, что человеку, отдающему жизнь во имя справедливости, чуждо сожаление. Жизнь без цели и без идеи казалась ему ничтожной, бессмысленной, ничем не отличающейся от жизни животного.
Раздумывая над тяжелыми днями своей жизни, прошедшей в борьбе за светлые идеалы, он приходил ко все более глубокому убеждению, что можно было действовать с еще большей страстностью, любить еще более могучей любовью.
"Мы сгорели подобно свече, а могли пламенеть солнцем!" - думалось ему.
Даже его чувство к Хавер и те долгие месяцы и бессонные ночи, когда он жил одной мечтой о ней, представлялись ему слабыми, тусклыми, неполными. Сейчас ему казалось, что сердце его было способно на еще более горячую любовь, на еще более сильную привязанность.
Затем он принимался оправдывать себя:
"В плохое время мы жили! Все наши силы растрачивались на борьбу с нуждой и гнетом. Мы отдавали себя на то, чтобы разрушать темницы, которые зловещим призраком омрачали нашу жизнь. Пусть не порицают нас новые поколения, которые будут жить свободной, светлой жизнью. Они насладятся и прелестью свободы, и возвышенной любовью, и красотой природы.