Халим закуривал и только тогда ответил, когда уже пустил на ветер первый клуб дыма.
- Чего ж не добраться - на то человеку и ум дан, чтобы он знал, когда, что и как делать, - загадочно проговорил он, щурясь на вершину.
Я стал ходить взад и вперед возле лошадей, разминая уставшие ноги, а Халим все сидел, курил и что-то обдумывал. Наконец, он спросил меня, что стал бы я делать, если б царь ейазал мне: или я отрублю тебе голову, или ты достанешь мне Коня необыкновенной масти - ни вороной, ни белой, ни серой, ни рыжей, ни караковой, ни гнедой, ни чалой, ни буланой, ни пегой, ни саврасой и ни одной из тех, какие существуют на свете.
- И красить чтобы нельзя! - строго подтвердил Халим.
Я сознался, что при таких условиях мне пришлось бы остаться без головы.
Халим усмехнулся.
- А я бы вот как сделал, - проговорил он с укором, - я послал бы сказать, что конь у меня готов и чтоб за ним прислали, только не в понедельник, не во вторник, не в среду, не в четверг, не в пятницу, не в субботу, не воскресенье, а в любой другой день, когда будет угодно.
И Халим засмеялся мелким хитрым смехом и глядел на меня восторженными глазами не то победоносно, не то вопросительно.
II
Далее дорога шла уже круто в гору, направляясь ломаной линией то вправо по косогору, то влево, то опять вправо, но все выше и выше над долиною.
Вскоре мы опять въехали в лес, которым оброс, как щетиной, Бештау. Начало опять темнеть, и через четверть часа, когда луну закрыло облако, мы перестали уже видеть что-либо, кроме слабых очертаний лошадиной головы, к которой я плотно прижимался, спасаясь от веток, бивших меня по бокам и фуражке.
Лошади тяжело дышали, осторожно и медленно ступая по крутизне; из-под ног их сыпались мелкие камешки, с шумом катясь куда-то в овраг.
- Халим! - то и дело окликал я своего спутника, затерявшегося во мраке.
Я ничего не видел. Перед глазами стояла тьма, и только по сторонам, точно разбросанный фосфор, зелеными искрами блестели тысячи светляков. Луна, на минуту выглянув из-за тучи, осветила вдруг черную пропасть вправо от нашей тропинки, по которой осторожно пробирались лошади, да влево страшную чащу мелкого, мрачного и кривого леса.
Проехали и этот лес и снова очутились на лужайке. Она была маленькая, на половине горы. Книзу от нас сбегали овраги, а вверх змеилась дорожка, опять так же - ломаной линией, до самой вершины.
Ветер усиливался с каждой минутой. Резче и яростней нападал он на нас, точно не хотел пускать выше. Его порывы немного сдерживал еще правый конус горы; но когда мы поднялись на площадку, совершенно открытую, ветер завыл и рванул с такой силой, что бурка моя взвилась и накрыла меня с головою. Насилу я выбрался из-под нее.
Медленным шагом, с ноги на ногу, поднимались лошади в кручу. Начинало светать. Оставался последний подъем - самый крутой и трудный Мы были одни, на узенькой тропинке, среди воздуха и ветра, и лес был ниже нас и казался отсюда кустарником. Халим часто оборачивался ко мне и что-то кричал, но слов не было слышно. Вокруг все шумело, свистело, визжало и ныло. Это была дикая, ни с чем не сравнимая музыка! Врезаясь в высокую траву, густую и пахучую, ветер нырял по ней со свистом и завыванием. Казалось, иногда он застревал в ней и запутывался, но вдруг вырывался на волю, злился и радовался, пел и плакал сквозь смех. Шаталась и стонала под ним вся трава, визжал он и сам, раздувая веером конские хвосты и дыбом поднимая гривы, и то бросался к небу, то стремглав падал оттуда в овраги, то, окружив вершину, бешено вертелся вокруг нее кольцом, толкая нас в спину, в грудь и в бока.
Невольно закрыл я глаза. Глядеть становилось больно и невозможно. Бросив поводья, я держал лишь фуражку, надвинутую ниже бровей, всю измятую ветром, и почти не заметил, как очутился на самой вершине.