Каким черным волшебством сделались мы
чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше
собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ
единокровный разрознен с нами, и навеки!"
Не это ли ответ на мучительный вопрос о причинах катастрофы? Ее испытали не общественные деятели России, а те, к кому Грибоедов относил слова безжалостные и безнадежные: "...поврежденный класс полуевропейцев". Пока образованные не сольются с единокровным своим народом, пока полуевропейцы не обретут цельности, не будет надежды. Грибоедов, возвращаясь в Петербург, все более мрачнел - и дело было не только в климате и погоде: "При спуске с одного пригорка мы разом погрузились в погребный, влажный воздух; сырость пронизала нас до костей. И чем ближе к Петербургу, тем хуже: по сторонам предательская трава; если своротишь туда, тинистые хляби вместо суши. На пути не было никакой встречи, кроме туземцев финнов; белые волосы, мертвые взгляды, сонные лица!"
Неприязнь к "поврежденному классу полуевропейцев" росла, и она выражалась и в нелюбви к гнилому городу, где сырость проникает до костей. Россию спасет лишь цельность, лишь обращение к народным первоосновам жизни: об этом он твердил Булгарину и до поездки в Парголово, и после возвращения. Он не щеголял патриотизмом, а и в самом деле любил свою несчастную страну, о которой иностранец может подумать, что здесь "господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами".
Надо было жить, и Грибоедов готов был жить, хотя именно в эти самые дни в нем произошел решительный перелом: он застыл, окаменел, замолчал. Его еще помнили веселым, даже озорным - после июля 1826 года он улыбался редко и даже мало говорил. В альманахе "Северные цветы" на 1826 год появилась миниатюра Евгения Баратынского, озаглавленная "Надпись",- ее очень скоро стали читать как надпись к портрету Грибоедова:
Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
Но как на нем былых страстей
Еще заметен след!
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.
К портрету Грибоедова эти стихи подходили: сходство казалось полным. Но - только внешне. Водопад, ставший глыбой льда, уже не водопад - из него ушло движение; "холодный лик", о котором писал Баратынский, лишен жизни - на нем заметен лишь след некогда бушевавших страстей. Грибоедов не был льдиной, о нем нельзя было сказать - "в нем жизни нет"; он окаменел, но все былые страсти в нем бушевали, хотя не шевелился ни один мускул на его некогда столь подвижном лице. С мертвенно-бледным лицом он часами импровизировал на фортепьяно; вслушиваясь в его музыку, можно было угадать в ней и реквием по казненным, и уверенность в грядущем торжестве добра. Булгарин слушал импровизацию Грибоедова и дрожал: а вдруг кто поймет? Не понять трудно. Правда, следствие окончено и закрыто...
2
...насмешливый, угрюмый,
С язвительной улыбкой на устах,
С челом высоким под завесой думы,
Со скорбию во взоре и чертах!
В его груди, восторгами томимой,
Не тот же ли огонь неодолимый
Пылал, который некогда горел
В сердцах метателей господних стрел,
Объятых духом Вышнего пророков?..
Вильгельм Кюхельбекер,
"До смерти мне грозила смерти тьма...",
1845
Перед Фаддеем лежала рукопись Грибоедова, озаглавленная "Дележ добычи". Это стихотворение родилось на Кавказе. В недавнем октябре, восемь месяцев назад, Грибоедов участвовал в карательной операции против горцев, напавших на станицу Солдатскую; их было около двух тысяч всадников, и они, эти ловкие лихие кабардинцы и черкесы, увели тогда в плен более сотни наших. Русский отряд под началом генерала Вельяминова в начале октября вышел из Константиногорска с целью остановить противника, не дать ему уйти за Кубань, отбить пленных. Грибоедов был, как всегда, холодно храбр: он стоял под градом пуль, словно не слышал их свиста и не видел падавших вокруг казаков. Булгарина восхищало бесстрашие - то, чем сам он отнюдь не отличался.