В путинской России само понятие «революция» вызывает неоднозначные, скорее негативные ассоциации. Даже сторонники КПРФ сегодня предпочитают говорить не столько о революции как победе пролетариата или торжестве идей Маркса, сколько о достижениях и величии СССР как реинкарнации русской империи. Никто ни демократы, ни путинисты, ни оппонирующие режиму националисты не хочет сегодня повторения революции, хоть в каком-либо виде, сознавая сопряженные с ней бедствия, хаос, гражданскую войну и прочие катаклизмы.
Такое отношение сложилось сравнительно недавно. Само слово «революция»[10] вплоть до краха СССР воспринималось исключительно как ценностно-наполненное и позитивно окрашенное. ВОСР в советском идеологическом языке была синонимом ключевого (или даже главного) события мировой истории, поворотной точке развития человечества (в логике исторического материализма эквивалентной явлению Христа, началу нового летоисчисления). Такое понимание лежало в основе легитимации советской власти и воспроизводилось всеми социальными институтами (школой, пропагандой, экономическим планированием, армией, полицией, системами социального контроля, наукой и пр.). Из трех русских революций 1905 года, Февральской 1917 года и октябрьского переворота (большевистского «путча», как его называли эмигранты и зарубежные историки) абсолютным значением обладала только ВОСР. Первая революция 1905 года рассматривалась только как репетиция Октября[11]. Февральская революция свержение самодержавия и провозглашение республики (что, собственно, только и может называться в теоретическом плане «революцией») в советское время всячески умалялась и низводилась до прелюдии захвата власти большевиками[12].
Справедливости ради следует сказать, что вытеснение символического значения революции (и не только Октябрьской, но и Февральской и тем более революции 1905 года) началось практически сразу после краха ГКЧП. Новое руководство России предприняло несколько попыток заменить советскую легитимность, восходящую к революционному оправданию насилия и захвата власти, какой-то иной, которая восстановила бы преемственность постсоветского государства с дореволюционным прошлым. Разные политические партии старались установить собственную связь с предшествующими реформаторами (одни с Александром II Освободителем, другие с монархистом Столыпиным, подавившим крестьянские волнения, практически выхолостившим первый слабый русский парламент, но провозглашенным инициатором аграрной реформы, третьи с Союзом русского народа и идеологами возрождения империи и т. п.). В любом случае общий вектор политических мечтаний определялся стремлением забыть, уйти от социализма, интернационализма, от плановой государственной экономики и, напротив, реанимировать традиционные основы русской власти с ее православием, державным величием, а позднее вернуться к идеологии своей исключительности (ослабевшего пафоса своей миссии в мире), милитаризма, антизападничества. Либералы и демократы подчеркивали бесчеловечность советского режима и гуманитарную цену сталинской модернизации, делая отсюда вывод о необходимости политики вестернизации, охранители и реакционеры упирали на апостасию и разрушение «симфонии государства и церкви».
Сегодня вниманию властей предлагают целый ряд конкурирующих между собой конспирологических версий Октябрьской революции (представленных на федеральных телевизионных каналах и в печатных изданиях), но все они значительно превосходят по своему радикализму допустимый уровень эклектического официозного консерватизма. Власти не в состоянии выбрать ни одну из них. Варианты интерпретации переломных процессов 19171922 года в России, предлагаемые академическими историками, в публичном поле не просматриваются, хотя предметные исследования, безусловно, появляются, в том числе и очень серьезного научного уровня. Однако работы такого рода не привлекают внимания государственных или прокремлевских СМИ, превратившихся за последние 15 лет в инструмент политической пропаганды, а потому соответствующие выводы ученых не доступны публике и не оказывают никакого влияния на массовое историческое сознание.
Второй состав высшего руководства России (путинская бюрократия, сменившая реформаторов ельцинского времени) проявляет явную нервозность, когда историки или политики затрагивают значимые обстоятельства конституции властных институтов и массового признания законности, справедливости или поддержки социального порядка. Однако обращаясь к событиям 1917 года, трудно игнорировать общие вопросы легитимности политической системы (не только предшествующей, но и ныне действующей). Поэтому власти стараются нейтрализовать любые сомнения в своем праве господства, а тем более угрозы потенциального изменения власти или будущего страны, а значит, отодвигают или откладывают любые обсуждения и оценки качества и законности, справедливости, эффективности власти (как царской, так и советской, и подавно путинского режима). Спущенные сверху планы и программы юбилейных мероприятий должны были обеспечить ритуальное пустословие по поводу революции, подводя дискуссии к нехитрому выводу: революции зло и трагедия, в особенности «цветные» и импортируемые с Запада[13]. «Нам» нужна «стабильность», патриотическая консолидация вокруг власти, стойкость по отношению к чуждому влиянию, в особенности к соблазнам «демократии», «свободы», «прав человека», разговорам о честности и неподкупности власти и т. п. Акцент в пропагандистских материалах делается на травматических последствиях краха государства, а не на его причинах (что снимает вопрос об ответственности власти).