Придете?
- Конечно.
Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Чехову.
- Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.
- Минутку... Лидия Алексеевна! У меня просьба...
Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:
"Возьмите мою корректуру у Гольцева в "Русской мысли" сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь".
Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:
"Я вас очень лю... благодарю". "Лю" он зачеркнул и улыбнулся.
Я простилась и пошла к двери.
Вдруг Антон Павлович окликнул меня.
- Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! - громко сказал он.
- Это платье - Чайка, - смеясь, сказала я.
Доктор возмутился.
- Антон Павлович! Вы сами врач... Завтра, если вам будет хуже, никого не пущу. Никого!
Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.
Дома меня ждали две телеграммы. Одна: "Надеюсь встретить 27. Очень соскучились". Другая: "Выезжай немедленно. Ждем. Целуем".
На другое утро третья: "Телеграфируй выезде. Жду".
Я отправилась в редакцию "Русской мысли" к Гольцеву за корректурой.
Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.
- Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.
- Плохо, что весна, - сказал кто-то. - Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных.
- Я слышал, что он очень плох, очень опасен... - сказал еще кто-то.
- Значит, к нему допускают посетителей?
- Нет, нет, - сказал Гольцев. - Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.
Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович произвел на меня впечатление умирающего, а тут еще говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... "Самое опасное время"... Чувствовалось, что считали его погибшим.
Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.
На мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчавшейся из-под моста буйной нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, скорее, и от этого слегка кружилась голова.
Вот... Подточило, изломало и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, сбивает и уносит. "Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!"
Припомнилась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня".
"До тридцати лет я жил припеваючи", - как-то сказал он мне.
После тридцати осилила, изломала жизнь?
Жизнь! могла ли она удовлетворить такогочеловека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой?
...едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким.
***
Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: "И еще что-нибудь". Так вот пусть цветы будут "что-нибудь".
В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.
- Нет, Антону Павловичу не лучше, - ответила она на мой вопрос. Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось...
- Так меня не пустят к нему?
- Я спрашивала доктора, он велел пустить.
Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.
Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.
- Ах! - воскликнула сестра. - Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного...
Я испугалась.
- Если нельзя, так оставьте...