Антон Павлович был с ним нежен, подарил "Каштанку" и "Белолобого", дарил мелкие вещицы со своего стола, когда он тихо сидел в его кабинете.
Александр Павлович все время был "трезв, добр, интересен, вообще утешает меня своим поведением", пишет он своей жене.
***
Весной Ольга Леонардовна переменила в Москве квартиру, сняла в Леонтьевском переулке, в доме был лифт.
В эту весну 13 апреля он и написал Амфитеатрову из Ялты о своем рассказе "Чернозем", опубликованном в сборнике "Знания".
3 мая он в Москве.
Сообщает матери "всю дорогу нездоровилось", но в Москве "полегчало".
Рассказывают, что он по приезде в Москву, на другой день, поехал в Сандуновские бани и простудился. В письме к Куприну он сообщает от 5 мая:
"Я приехал в Москву, нездоров!" А 10 мая Гольцеву: ..."нездоров, лежу в постели, каждый день ходит доктор..."
В письме к сестре от 21 мая сообщает, что "третьего дня ни с того ни с сего меня хватил плеврит...
Какбы то ни было на 2 июня заказаны билеты в Шварцвальд..."
Меня всегда мучает вопрос, почему его повезли за границу в таком состоянии. Сам он Телешову сказал: "еду умирать". Значит, понимал свое положение. У меня иногда мелькает мысль, что, может быть, он не хотел, чтобы его семья присутствовала при его смерти, хотел избавить всех своих от тяжелых впечатлений, а потому не возражал. Конечно, порой он надеялся, как большинство чахоточных, что поправится. Замечательно, что сестре он стал из Москвы писать нежнее.
Он и мне в последнем письме, которое не попало в собрание его писем, писал в середине июня, что "чувствую себя недурно, заказал себе белый костюм..."
Четвертого июля 1904 года я поехал верхом в село на почту, взял там газеты и письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу. Был жаркий и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге кузнецовой избы, - и вдруг точно ледяная бритва полоснула по сердцу.
***
Смерть его ускорила простуда. После приезда в Москву из Ялты он пошел в баню и, вымывшись, оделся и вышел слишком рано: встретился в предбаннике с Сергеенко и бежал от него, от его навязчивости, болтливости...
Это тот самый Сергеенко, который много лет надоедал Толстому ("Как живет и работает Толстой") и которого Чехов, за его худобу и длинный рост, неизменный черный костюм и черные волосы, называл так:
- Погребальные дроги стоймя.
IV
Художественный театр отметил пятидесятилетие со дня рождения Антона Павловича литературным утренником, на котором выступал я со своими воспоминаниями. Это было 17 января 1910 года.
Театр был переполнен. В литерной ложе с правой стороны сидели родные Чехова: мать, сестра, Иван Павлович с семьей, вероятно, и другие братья, не помню.
Мое выступление вызвало настоящий восторг, потому что я, читая наши разговоры с Антон Павловичем, его слова передавал его голосом, его интонациями, что произвело потрясающее впечатление на семью: мать и сестра плакали.
Через несколько дней ко мне приезжали Станиславский с Немировичем и предлагали поступить в их труппу.
Вскоре после этого утренника мы были приглашены к Марье Павловне, где были и Чеховы, живущие в Москве, а среди них и сын Александра Павловича, Михаил, молодой ученик школы Художественного театра, поразивший нас талантливостью жестов: они с сыном Ивана Павловича, студентом Володей, прощаясь в прихожей, что-то манипулировали со шляпами так забавно, что мы из столовой, глядя на них, очень смеялись.
Кто-то сказал:
- Это совершенно по-чеховски! Новое поколение.
А через несколько лет, я видел Мишу в Первой студии художественного театра в пьесе, переделанной из рассказа Диккенса "Сверчок на печи", и его игра меня взволновала до слез.
В 1915 году, 14 декабря видел его второй раз в "Потопе"; играл тоже с большим талантом.