Город – это Лес, и концлагерь – тоже Лес, и фашизм, и капитализм, и социализм – это кипение лесных снов, называемых историей человеческой. Когда-нибудь сны эти прекратятся – и проснётся Отец-лес, чтобы познать явь подлинного космического бытия. Эта явь конечно же не касается нас, ибо мы всего лишь частички сновидений Отца-леса, а нам кажется, что людское бытие есть в мире всех явлений единственно неоспоримая реальность. Заблуждение, быстро поправляемое тем самым фокусом, который мы назвали временем.
Мы нигде – то есть всегда там, где есть. Сергей Никанорович Гостев считал, что наука когда-нибудь сможет выпаривать время из воздуха и собирать в виде порошка: примешь такого порошка дозу – проживёшь, соответственно, добавочно к предназначенному тебе веку. Гостев в науку верил, как его странный двойник Митрофан-Никифор в трёхпроцентную облигацию (а насчёт японских ваз надоумил его некто Бурский, коллекционер, у которого на квартире Никифор производил ремонт: хозяин кутал свои вазы в специальные чехлы, сшитые из меховой дублёнки, и на удивлённые расспросы прораба объяснял, какая им цена и почему она только возрастает со временем, а не падает). Лидия же Николаевна Тураева внимала в письмах Гостева его соображениям насчёт порошков времени и уважительно думала: всё-таки какой он умный, Сергей-то Никанорович; вот бы прислал мне такого порошка с чайную упаковку…
Прошло, проходит, пройдёт много времени (которого нет, которого нет -так что же такое проходит, господа?) – но не из этих ли неслышных устремлений человеческих, соединённых в общем вместилище воздушных пространств Земли, создался столь могучий голос – гул вселенского Леса? Когда в восемнадцатом году Лидии Николаевне работники её, Ротанков Гришка и Замилов Левонтий, сообщили возле коровника, что ночью придут мужики и сожгут усадьбу, она молча выслушала, повернулась и пошла прочь от мужиков, но не дошла до дома, свалилась у крыльца – в то мгновение, когда она пошатнулась, остановившись, на неё обрушился гул неслыханный, со всеми звуками нашего мира несоизмеримый. И в оставшееся время её жизни (два дня) то и дело, когда она приходила в себя, бессмертный шум звучал неумолчно, и умирала-то она, словно переходя из этого гула в тишину, словно заходя от ровного берега всё глубже в гладкую воду любимого озера. Это было Гавринское озеро, поразительное среди окружающих болотистых, низких, тёмных озёр мещерского края.
К границам её угодий подступали общинные земли двух деревень, и за одной из них, Гаврином, и лежало это озеро, в котором Лида угадала свою судьбу. Однажды летом, как бы впервые увидев ярко-синий круглый окоём воды во впадине зелёных берегов, она замерла, прижав руки к груди, и долго не могла прийти в себя от непонятного, сильного волнения. Затем она взяла какую-то палку в руку, словно посох, да и отправилась пешком вокруг озера, рассматривая его с разных точек зрения. Синее овальное зеркало, слегка вдавленное в зелёную оправу берега, на котором, чуть отступая от края воды, росли высокие сосны и стояли игрушечные рубленые бани; в это зеркало смотрится небо с белыми облаками, замершими на тысячу лет; два села издали, с противоположных берегов, ревниво переглядываются меж собой: у кого дома лучше, у кого бани поигрушечней; село Воскресение похваляется перед купеческим кирпичным Гаврином своею пригожей бело-серой церковью.
Лидия Николаевна обошла улицы обоих сёл и, вернувшись к исходной своей точке, где в тени сосен ждал её тарантас с кучером Левонтием, велела оному доставать корзину с домашней провизией.