Не просто без нее, она забирала с собой места, где они были вместе, город, улицы, скамейки, — на все это он смотрел, как на собственные вещи, выставленные в витрине комиссионного магазина. Ирка не говорила, что выходит замуж, но у нее вдруг стало очень мало времени.
И появились дела, пугающие простотой и необходимостью — уборка квартиры, приготовление обеда, какие-то хозяйственные походы по магазинам. Когда ему ценой неимоверных усилий все-таки удавалось встретиться с ней, в глазах у Ирки неизменно металась какая-то мысль не о нем, не о Кольке. И он чувствовал себя чужим, ненужным. Почти незнакомым с этой высокой девушкой.
Простите, женщиной.
Это было непонятное состояние. Он все еще надеялся, что в чем-то ошибается, чего-то не понимает, боясь недоразумения. И поэтому хотел, чтобы она без намеков и недомолвок все сказала сама.
Панюшкин не помнил, как получилось, что они, он и Ирка, оказались на катере, но и сейчас в памяти у него остались запах мокрых канатов, бензина, запах ночной реки, гул мотора. В воде судорожно трепыхалась луна, как смертельно раненная рыба, поднявшаяся из глубин.
Желтая, круглая, беспрерывно меняющая форму, она тащилась за катером, будто на невидимой леске. Казалось, он и сейчас ощущал пальцами прохладное Иркино плечо, холод железных поручней. И помнил Колька свой позор — он заплакал тогда. Катер проходил под мостом, и в свете фонарей он увидел темные капли на рукаве белой рубашки — как если бы начался редкий дождь. Колька изо всех сил крепился, чтобы не выдать себя, понимал, что должен сказать что-то простое, убедительное, сильное, но не мог — комок, несуразный и острый, как молодой каштановый плод, застрял в горле. Он с усилием проглатывал его, но ком появлялся снова. Колька дышал ртом и чувствовал, что губы его не слушаются. Появилось такое ощущение, будто ему сделали обезболивающий укол, и губы стали тяжелыми, неповоротливыми, он не мог растянуть их в улыбку, не мог сказать хоть слово.
Потом совсем рядом прошел пароход, и их качнуло несколько раз на волне, потом катер развернулся у небольшого острова и пошел обратно. Слышались крики лягушек, где-то на берегу орал паровоз, доносились даже звонки трамваев. А в глубине острова горел небольшой костер...
— Сойдем? — предложил Колька.
— На острове? — спросила Ирка. — Не остановят. Уже поздно.
— Остановят. Мы как раз напротив причала. Я потолкую с рулевым. Скажу, что нам срочно нужно провести исследование с лягушками. Почему они кричат и что им нужно, чтобы они не кричали. Так я иду?
— Мама будет волноваться.
— Я попрошу рулевого, он позвонит на берегу. И скажет, что все в порядке. Ну?
— Нет... Не могу... Нет времени. У меня еще много дел... Завтра свадьба. Приходи... Если хочешь. Я тебе уже телеграмму дала.
— Какая, к черту, свадьба! Скажем этому Прыгало, что он может чувствовать себя свободным.
— Он уже не может чувствовать себя свободным. Мы расписались.
— Когда?
— Сегодня.
— Ни фига себе! — не удержался от возгласа Колька.
На этом вечер кончился. Колька, или, вернее, Николай Петрович Панюшкин, сейчас не помнил, как они сошли с катера, как расстались, какой дорогой пошла Ирка домой. Он вдруг оказался один на скамейке в темпом переулке под желтым подслеповатым фонарем, о который бились жесткими телами ночные жуки. Выше, как раз над булыжной мостовой, висел бубен луны — будто в конце длинного коридора. И охватило его тогда смутное, невыполнимое желание разогнаться и грохнуться в этот бубен головой.
Да! Ведь был еще разговор, ну, конечно, короткий бессмысленный разговор под ее окнами. Значит, он все-таки проводил ее до дому. Все окна квартиры ярко светились. Никто не спал. Ждали Ирку. Они знали, что она пошла к Кольке. Волновались, переживали и корили Друг друга за то, что разрешили ей пойти на странное прощальное свидание.
— Хочешь, я убью его? — спросил Колька.
— Хочу.
— Я выброшу его с балкона.