«Ух, горячо!» — стонал Терехов, а сам уже стоял, схватившись левой рукой за шляпку костыля, и вода была ему до плеч, а правой он ощупывал одно за другим скользкие бревна. Сначала он думал, что привыкнет к леденящей воде, но не привыкал, она все обжигала его, и тогда он решил просто вытерпеть и, подтягиваясь руками за бревна настила, раскачиваемый Сейбой, добрался до соседнего ряжа, рассчитывая осмотреть все пять. И тут, когда Терехов снова правой рукой выискивал раны моста, он почувствовал, как в пальцы ему ткнулось что-то твердое и острое. Судорожно, будто поймал он рыбу и боялся, как бы не выпрыгнула она из сжатых его пальцев, дернул Терехов руку из воды и на ладони увидел серый, облизанный водой камень. «Камушек, сукин сын, гравий…» Тут же Терехов опустил руку, и снова кожа его ощутила вялые удары волочившегося в воде камня и гравийных крошек. Потом Терехов пробрался к другим ряжам и у двух из них понял, что вода и там вымывает гравий из деревянных срубов.
«Вот тебе, бабушка, и…» Подтянувшись, Терехов вылез на настил, и ветер тут же выморозил его. Терехов прыгал и носился по мосту взад и вперед, пытаясь разогреться, но его била дрожь, а потом еще Терехов вспомнил, что на него смотрят с обоих берегов, и он остановился у лодки в некотором смущении. Он отвязал ремень и за его пряжку потащил лодку, вертевшуюся на воде и шлепавшую бортом о бревна, к сейбинскому концу моста. Он смотрел на лодку рассеянно и думал не о ней, а о камушках, ткнувшихся в его пальцы.
Утро было смурным и нервным, но только сейчас Терехов растерялся по-настоящему. Теперь ему казалось, что и позавчерашний приезд Будкова и нынешняя прогулка Ермакова были неспроста, — может, тянуло начальников сюда шестое чувство, а может, их тревожило то, о чем Терехов и не догадывался. Но так или иначе успокоить себя Терехову не удалось. Он теперь с опаской смотрел на несущиеся к мосту бревна, которые он раньше не замечал, он боялся теперь, как бы они не поранили мост, как боится человек за свою руку, боится прикосновений к ней, осознав вдруг в горячке драки, что она сломана. Терехов решил еще осмотреть мост, но тут же понял, что не сможет этого сделать; ему было очень холодно, и, сплюнув в Сейбу, он отправился на остров.
Он подтащил лодку к насыпи. Насыпь сразу же за мостом уходила под воду, но не глубоко, и по ней, наверное, можно было добраться до берега. Терехов, надев ремень, спрыгнул в лодку и, подхватив весло, как багром, стал упираться им в тугой бок насыпи и толкал так лодку вперед. Теперь ему было наплевать на все на свете: на мост и на испуганные глаза Ермакова, он желал одного, только одного — добраться до берега и увидеть на берегу баню и там, в жаром дышащем нутре ее, хлестать и хлестать себя крепким добрым веником, а потом, мокрым и горячим, кряхтя поваляться на ленивой лавке.
Потом насыпь снова вынырнула из воды, и стало так мелко, что двигаться приходилось, цепляясь за кусты, росшие перед носом лодки, и подтягиваясь к ним. Все шло неплохо, но однажды тереховская рука ухватила ветку шиповника, и это было совсем ни к чему. Терехов поморщился и потянул лодку дальше, и вскоре она села на мель под дырявым зонтиком ольхи, в смородиновых кустах, и Терехов, убедившись, что с мели этой Сейба ее не утянет, вылез из своей посудины и стал выбираться пешим ходом. А навстречу ему уже бежали сейбинские ребята, кричали, спрашивали:
— Ну как? Ну что?
— А ничего, — крикнул им Терехов. — Замерз я.
— Сейчас, пригоним машину! Чеглинцевский самосвал.
— Надо же, — покачал головой Терехов, — только одна машина у нас…
— Слышишь, уже урчит.
— Кто знает, — спросил Терехов, — где у нас бут?
— За столовой есть чуть-чуть.
— А зачем он?
— Нужен. Вместо хлеба есть будем.