— Илга ничего не говорила, — спросил Терехов, — когда придет?..
— Нет, — сказала Арсеньева.
Терехов хотел встать и уйти, но в дверь постучали. Постучали резко и вместе с тем игриво.
— Войдите, — сказала Арсеньева.
Дверь заскрипела, и бурая медвежья лапа появилась, лапа была с наманикюренными когтями, здоровая, продвинулась из-за двери и вцепилась в ее никелированную ручку. Арсеньева растерянно взглянула на Терехова, а Терехов усмехнулся. Дверь приоткрылась, и Чеглинцев, помахивая медвежьей лапой, ввалился в комнату. Грудь колесом, глаза сытые и хмельные.
— А, и начальник тут! — обрадовался Чеглинцев. — Понятно. По естественным нуждам…
Чеглинцев попытался засунуть лапу в карман брюк, уважительно раскланялся перед Арсеньевой, распрямился с трудом.
— Не знаю, к кому он, губернатор-директор, а я — так к тебе. Хотя и он знаю, к кому…
Арсеньева промолчала и на Чеглинцева смотреть не хотела, и Чеглинцев пожал плечами. Он потоптался у стола, а потом стал бродить по комнате, изучал все внимательно. На огоньковский табель-календарь, прикнопленный к стене, полюбопытствовал, мальчишку, изображенного на календаре с камышинкой во рту, пожурил: «Все никак не может дожевать свою палку!», перешел к Илгиной кровати и оленей на коврике потрогал пальцами. Шагал он покачиваясь, и Терехов подумал, что после его ухода они втроем под медвежатину добавили, видимо, еще водки.
— Садись, — посоветовал Чеглинцеву Терехов.
— Я сяду, — сказал Чеглинцев. — Я такой. Я простой…
Помолчали.
— А почему рты-то закрыты? — спохватился Чеглинцев. — Меня, что ль, застеснялись? Я могу уйти… Хотя нет…
— Тишину слушаем, — сказал Терехов.
— Тишины не бывает, — сказал Чеглинцев. — Покой нам только снится. Главное, ребята, сердцем не стареть.
— У тебя оно вообще-то есть? — сказал Терехов.
— На четыре килограмма. Во! Размером с футбольный мяч. Так и прыгает. Туда-сюда! Смотри, — Чеглинцев показал пальцем на Арсеньеву, — а она мне даже не улыбнется. Сидит хмурая, как бурундук перед волком. А я же добрый. Аллочка, ну взгляни на меня, ну улыбнись. Вот! Смотри, Терехов, улыбнулась! Посмотрела, как будто рублем одарила… Ну еще раз, а… Посмотрела еще раз, обратно взяла…
Физиономия у Чеглинцева была такая веселая и такая добрая, что, глядя на него, Терехов заулыбался. Но Арсеньева сидела монашкой и капли пересчитывала на черном стекле, только раз на мгновение позволила себе улыбнуться и тут же снова ушла в свой скит. Чеглинцев не выдержал, подъехал с шумом на табуретке к ней и будто бы незаметно положил ей руку на плечо. Арсеньева дернулась, вскочила резко, оленихой из тигриных лап, и молча застыла у окна, пальцем водила по чуть запотевшему стеклу.
— Ишь какая пугливая, — сказал Чеглинцев. — Не поймет, видно, из-за чего я пришел… Вот Терехов — из-за Илги. А я так из-за тебя.
И Терехову подмигнул: ты тоже уразумей, зачем я сюда притащился, а уразумев, сообрази, что тебе здесь не место.
— Аллочка, — сказал Чеглинцев, — попрощаться с вами я пришел. Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья. Завтра начальник дает машину — и привет!
— Так я и дам, — хмыкнул Терехов.
— Дашь, — сказал Чеглинцев. — А у тебя, Аллочка, я для начала попрошу фотографию. Вот такую. Всему Сергачу буду показывать: моя таежная любовь… Терехов, а она все хмурится. Смотри, смотри, хочет улыбнуться, а сдерживается. Во — улыбнулась. И снова. Терехов, она меня не уважает. Аллочка, я уберу руки. Ты садись.
— Какую фотографию? Зачем? — Улыбка у Арсеньевой получилась искусственная, но сесть она села.
— В минуты разлуки, — заявил Чеглинцев манерно, — твоя улыбка поддержит теплящуюся во мне жизнь. — Он вытащил из кармана авторучку, а потом замусоленную фотографию и стал ее надписывать.