А на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все та же мрачная комната, все та же неопределенность, а во мне маленькая флейта насвистывает веселую охотничью песенку. Музыка всегда начинала звучать во мне в самое неподходящее время. Как будто жизнь — это гигантский рояль, а я не считаю нужным нажимать на педали или, вернее, нажимаю наоборот: приглашаю симфонические увертюры моих счастливых дней и удач, а лунный свет грустных дней исполняю фортиссимо. Рассеянная, когда надо радоваться, и преисполненная радости жизни при неблагоприятных обстоятельствах, я без конца обманывала ожидания и чувства тех, кто меня любил. Это происходило не от извращенности ума. Просто временами жизнь казалась мне такой смешной с ее преходящей простотой, что кто-то во мне так и умирал от желания разбить крышку, как бывает на концертах иных пианистов. Но пианистом-то, во всяком случае, одним из них, была я. Кто из двоих, Алан или я, причинил себе большее зло? Он, наверное, лежит теперь на диване, прикрыв руками веки, съежившись и прислушиваясь лишь к стуку своего сердца. А в пятидесяти километрах от него лежу плашмя на постели я и вслушиваюсь в крик птицы, звучавший всю ночь. Но кто из нас двоих более одинок? Как ни тяжко любовное страдание, разве оно тяжелее безымянного, безответного одиночества? На мгновение я вспомнила Юлиуса, и мне стало смешно. Если этот рассчитывает поймать меня в свои сети, если как организованный деловой человек он уже отвел мне место на своей шахматной доске, ему придется плохо! Охотничья песенка звучит еще веселее. Я еще молода.
Я вновь свободна. Я еще могу нравиться. Погода прекрасная. Не так скоро кому-то удастся наложить на это руку. Сейчас я оденусь, позавтракаю, вернусь в Париж, найду там какую-нибудь работу, а друзья, конечно же, будут в восторге снова видеть меня.
В комнату вошел дворецкий, везя столик, уставленный тостами и садовыми цветами. Он объявил, что г-н Крам должен был уехать в Париж, но будет к обеду, то есть меньше чем через час. Значит, я проспала четырнадцать часов. Облачившись в свой старый свитер и вновь обретенный эгоизм, я спустилась по лестнице и прошлась по двору. Он был пуст. За окнами видны были тени, снующие взад и вперед, и во всей атмосфере чувствовалось ожидание — ожидание хозяина дома, который не ждет кого-то определенного. По-видимому, жизнь Юлиуса А. Крама не так уж весела. Я дошла до псарни, погладила трех собак, они полизали мои руки, и я решила, что, когда вернусь в Париж, тоже заведу себе собаку. Этой собаке я буду отдавать свой труд и свою привязанность, а она не будет за это кусать меня за икры и задавать вопросы. В этот момент, хотя ситуация и была более определенной, я испытывала то же самое чувство, что пятнадцать или двадцать лет назад при выходе из пансиона. Теперь только все зависело от меня. Всегда кажется, что со сменой спутника, с переменой в жизни или с возрастом чувства становятся иными, чем в юности, тогда как они остались абсолютно теми же. И все же каждый раз жажда свободы, жажда любви, инстинкт бегства, инстинкт погони — все эти чувства, в силу непоследовательности, которую провидение придало памяти, или просто в силу наивных притязаний, кажутся нам совершенно особыми.
Возвращаясь к дому, я попала прямо в объятия г-жи Дебу. Я так остолбенела, что прежде чем самым невоспитанным образом пролепетать: «Что вы здесь делаете!», позволила ей трижды судорожно облобызать меня.
— Юлиус мне все рассказал, — воскликнул арбитр хорошего тона и специалист по разрешению щекотливых ситуаций. — Он говорил со мной сегодня рано утром, и я приехала. Вот и все.
Она просунула мою руку под свой локоть и, спотыкаясь о гравий, все время легонько пожимала ее своей, затянутой в перчатку. Она была в очень элегантном костюме из зеленовато-оливковой замши, некстати подчеркивавшем при свете бледного солнца ее городской грим.