Далеко внизу лежали зеленые земли Габалы, ручьи и реки, холмы, долины и леса — все, что помнилось ему, и виделось во сне, и манило его назад.
— Домой, Каун, — прошептал он, но ветер унес прочь его слова, и высокий серый конь не услышал их. Всадник, тронув скакуна каблуками, направил его вниз и откинулся назад в седле. У заброшенного пограничного форта ветер утих. Дубовые, окованные бронзой ворота крепости болтались на сломанных петлях. Габальского орла с них содрали — остался лишь кончик крыла, весь позеленевший и почти неотличимый от гниющего дерева.
Всадник спешился — высокий, в длинном плаще с капюшоном, с шарфом, плотно обмотанным вокруг шеи. Он ввел коня в разрушенный форт и остановился перед статуей Мананнана. Левая рука, отломанная, валялась на булыжнике, лицо кто-то изуродовал топором или молотом.
— Быстро же они забыли, — сказал путник. Конь, слыша его голос, ткнулся мордой ему в спину. Человек снял толстые шерстяные перчатки и потрепал скакуна по шее. Здесь было теплее, и он размотал шарф, бросив его на седло. Потом откинул капюшон, и его серебристый шлем сверкнул на солнце.
— Давай-ка напоим тебя, — сказал путник и подвел коня к колодцу посередине двора. Бадья покоробилась, и под железными обручами зияли трещины. Веревка высохла, но еще держала, хотя и требовала осторожного обращения. Обыскав ближние строения, человек вернулся с глиняным кувшином и миской и поставил кувшин в ведро. Погрузив бадью в колодец, он бережно вытянул ее наверх. Из трещин лилась вода, но кувшин был полон. Напившись, человек налил воды в миску и напоил коня. Потом ослабил подпруги, долил жеребцу воды, поднялся на крепостную стену и сел там на солнцепеке.
Вот он, конец империи. Не кровавые поля сражений, не вопящие орды, не лязг стали о сталь, а пыль, вихрящаяся по булыжнику, разбитые статуи, рассохшиеся ведра и могильная тишина.
— Ты бы не вынес этого зрелища, Самильданах, — сказал путник. — Оно разбило бы твое сердце.
В собственном сердце он не находил горя по поводу крушения Габалы: глядя на статую, он горевал только о себе самом.
Мананнан, рыцарь Габалы, один из девятерых, которые были выше, чем принцы, и больше, чем люди. Достав из сумки на поясе серебряное зеркальце, он посмотрелся в него.
На него глянули синие глаза, обведенные серебристой сталью. Плюмаж ему обрубили в какой-то стычке на севере, на поднятом теперь забрале оставил вмятину топор во время Фоморианской войны. Руническую цифру, его знак, сорвали со лба где-то на востоке. Он не помнил этого удара — слишком много он получил их за шесть одиноких лет, прошедших после того, как врата закрылись. Бывший рыцарь перевел взгляд на стальной ворот, охватывающий шею, и представил себе медленно растущую под ним бороду. Когда-нибудь она задушит его до смерти.
Что за смерть для рыцаря Габалы — быть заключенным в собственном шлеме и удушенным собственной бородой. Такова цена, которую он заплатит за предательство. Такова кара за трусость.
Трусость? Он повертел это слово у себя в голове. За годы своих бесцельных скитаний он не раз проявлял отвагу в бою — и в атаке, и в долгом ожидании вражеского удара. Телесное мужество ни разу не изменило ему. Но в ту темную ночь шесть лет назад, когда перед ним разверзлись черные врата, затмив собой звезды, его пригвоздила к месту трусость иного рода.
Не в пример остальным Самильданах мог бы пойти в пекло с пригоршней снега. И Патеус тоже, и Эдрин — все.
— Будь ты проклят, Оллатаир, — процедил бывший рыцарь. — Будь проклята твоя гордыня! — Он спрятал зеркало в сумку.
Отдохнув около часу, он снова сел в седло. До цитадели оставалось три дня пути на запад. Он избегал городов и селений, покупал еду в единенных крестьянских усадьбах и спал под открытым небом. Утром четвертого дня он доехал до цитадели.