Зачем он передал мне это письмо через подонка-тромбониста? Почему он не послал его по почте? Боялся? Но, решив уехать в Израиль, он сжигал за собой мосты, и ему следовало прекратить бояться, хотя страх был естественным состоянием советского человека. Мы-то с вами можем понять его состояние. Вы помните, что творилось в те годы? Мы ведь знаем, что письма за границу перлюстрировались и нередко исчезали.
Не помню, в тот ли вечер или потом я представил себе, что именно в течение нескольких лет Натан Григорьевич думал обо мне, о человеке, которого считал своим сыном. А ведь до него, несомненно, доходили слухи о моем успехе. Не ответить на такое письмо! Предательство родного человека! Может ли быть удар больнее этого?
Если бы я мог рассказать Натану Григорьевичу то, что рассказал вам!… Увы, это навсегда останется моей непреходящей болью.
1991 г.
ТЕЛЕГРАММА
Профессор Бенджамин Орен перекатывал во рту леденец. Стюардесса, официальная, как пресс-атташе государственного секретаря, подала ему леденец на подносе.
Неудобное кресло самолета "Ан-24" и окутывающая, вероятно не только его, недоброжелательность послужила импульсом для сравнительной оценки авиакомпаний.
Из Сан-Франциско в Нью-Йорк и дальше в Москву он летел самолетами компании "Пан-Америкен". Бизнес класс был здесь вполне удовлетворительным, хотя заметно уступал бразильским или таиландским лайнерам.
Но всем авиакомпаниям профессор Орен предпочитал "Эл-Ал". Он знал, что в израильских самолетах "мальчики" надежно защищают его от террористов. Но "мальчики" не бросались в глаза. Стюарды и стюардессы ненавязчиво преодолевали барьер официальности. Атмосфера большой семьи возникала с первых минут полета. Не было необходимости заблаговременно заказывать кошерную пищу: в "Эл-Ал" не было некошерной.
Профессор Орен не терпел фанатизма, но признавал только ортодоксальный иудаизм.
В науке и в жизни профессор был максималистом. Научная работа должна быть фундаментальной, отлично аргументированной. Предположения годятся лишь на первой стадии, когда созревает научная гипотеза. Но сама работа должна включать только отлично документированные объективные данные продуманных и точных исследований. Убедительный факт, перед которым, как говорил Павлов, следует снять шляпу.
Именно этот максимализм выдвинул профессора Орена в когорту выдающихся нейрофизиологов.
К религии он тоже подходил с позиций ученого. Объективных данных было предостаточно, чтобы не сомневаться в существовании Творца. Можно быть верующим или неверующим. К последним у профессора Орена не было претензий. Можно быть верующим и не религиозным.
Возможно, сам он был религиозным потому, что воспитывался любимым дедом, раввином, эмигрировавшим из России.
Но к реформистам профессор относился с несвойственным ему пренебрежением. Он сравнивал их с некоторыми коллегами, которые ничего не привнесли в науку, а широкой публике громко известны только благодаря навязчивому популяризаторству и хорошо организованной рекламе. Они даже чем-то вредны науке, создавая в сознании обывателя далекий от реального образ ученого.
Профессор поправил сползавшую ермолку. Он вспомнил московскую синагогу, в которой молился вчера вечером.
Странно… В институте физиологии нервной деятельности он чувствовал себя свободно, в привычной обстановке – и это, несмотря на недостаточное знание русского языка. А тут, в синагоге, его отторгала какая-то искусственность, природу которой он не мог понять ни вчера вечером, ни сейчас.
Во Флоренции, в Токио, во Франкфурте – в любой синагоге, даже без языкового контакта с молящимися, обращаясь с молитвой к Богу, он чувствовал Его присутствие. В Москве у него был языковый контакт с евреями, проявлявшими к нему явный интерес.