Отчего ж, кстати, не глянуть на ребенка, то есть потолкаться в шумном и веселом фойе облдрамтеатра, полном молодости, спрятаться, как не раз уже, на балконе, издали и сверху увидеть егозливую девчушку, тянущую руку кверху в знак того, что первой поняла она учителя.
Халат, обреченный было на выброс, так и остался висеть в шкафу, хотя подлый, зловредный дружище мысленно приткнул к Люсиному халату китель Синицына и, водя чьим-то пером, описал результаты осмотра какой-то удавленницы: «Стриангуляционная полоса выражена отчетливо, трупные пятна в стадии гипостаза…» Было чему удивляться, и Гастев замкнул непонятные улики в шкафу, потом долго рассматривал свои руки, сжимал пальцы в кулаки, расправлял их. Собственная кожа казалась перчатками из невидимого материала, и примерка этих перчаток кончилась тем, что обозначились подлежащие розыску лица — женщина и человек в кителе без погон: только они знают, кто обуглился в серой «Победе», имеющей какую-то связь с управлением МГБ по области и городу.
Найти в полумиллионном городе женщину без примет -невозможно, не менее трудно отыскать следы мужчины, о котором известно, что на пальце его — перстень с наполеоновским вензелем. Но не могли же они прятаться, видел же их кто-нибудь, слышал о них — и на вызванном из автоколонны «Москвиче» Гастев пустился в поиски.
Женщина мелькнула в оперном театре, приметы ее обозначились: порт— ниха высокой квалификации. Она, возможно, сшила Синицыну китель, но пила ли она чай за одним столом с мужчинами — это еще неизвестно. Никто женщину эту не видел, но суфлерша оперного часто слышала о ней, описывать ее не решалась, а до общавшихся с портнихой не добраться в воскресный день. Расспрашивать о мужчине Гастев опасался, потому что упоминание о перстне разрушило бы предлог, выбранный им для легкого вхождения в артистические уборные и кабинеты режиссеров. Было уже четыре часа дня, когда он очутился в Театре музыкальной комедии и мог наконец обдумать и оценить находки.
Пылью, мышами и нафталинчиком попахивали разноцветные мундиры условных гусар и уланов давно расформированных армий, чернели среди них фраки и смокинги князей и баронов, непременных персонажей оперетт, где настоящими были только мелодии Легара, Стрельникова, Кальмана и других, неизвестных Гастеву творцов сценических небылей. Зав постановочной частью сокрушенно развел руками: этим лишь располагаем, не взыщите, -но пылко соглашался помочь становлению студенческого театра, о чем его просил — через Гастева — отдел культуры горисполкома.
Худрук примкнул к ним в костюмерной, тоже выразил согласие, проявил полное понимание, когда, несколько понизив голос, Гастев изрек банальность: репертуар студентам утвердят только тогда, когда они осмелятся поставить что-нибудь современное. А в портфеле имеется пьеса о родной Советской Армии — так не поделится ли музкомедия реквизитом, нужна офицерская форма, два комплекта.
Делиться нечем, с грустью констатировали художественные чины, поскольку ничего подобного театр еще не ставил, да и -это уже теоретизировал худрук — время еще не приспело, слишком зримы следы войны, слишком памятны беды ее, и эмоциональное переосмысление войны наступит не скоро. Да, на студиях ставят кинокомедии, но та же комедия совсем иначе смотрится, когда на сцене живые люди, а не мелькающие фотоизображения их…
Это был уже четвертый театр, куда — якобы посланцем студенческого актива — приехал Гастев с телефонными рекомендациями, обогащенный сведениями о портнихе. Городские театры на военной теме обожглись еще в сорок пятом, на «Офицере флота» Александра Штейна. Форму шили свои портные, пьеса с успехом шла, раскаты режиссерской удачи достигли Москвы, недруги зашевелились и усмотрели то, что можно было предотвратить еще до премьеры: морская шинель чем-то отличается от сухопутной.