Странно, что она так заблуждается относительно меня — она, выходец из замкнутой касты бордоской знати, с непременной учебой в пансионе, воскресными хождениями к мессе, простынями с кружевами, занятиями на фортепьяно, уроками гольфа… Она отождествляет меня с собой, она судит обо мне по дипломатическим этикеткам моего чемодана; быть может, она принимает меня за кого-нибудь из боковой ветви Шнейдеров, входящих в политическую и индустриальную элиту Франции, владельцев «Крезо», тех, кого преподаватели истории именуют «Шнед-ры», чтобы блеснуть эрудицией перед учениками, так же как тогда, когда роняют «Брей», «Ласе» или «Тремуй», имея в виду благословенных обладателей имен, которые произносятся не так, как пишутся, и очаровывают всех прочих, воспитанных культурой готовой одежды. Меж тем как подлинный принц, наследник, последний представитель династии, живое продолжение традиции — это как раз Азиз. Я же вышел оттуда, где читают «Юманите» по воскресеньям и почитают патрона в будни, покорно проживают раз и навсегда прочерченную жизнь: от калитки к заводу, а потом от проходной — в кафе, где трогательно гордятся профессиональным братством, добротной работой — всем, с чем я порвал.
Однако и она бунтарка. Достаточно поглядеть на ее тонкие пряди, природой созданные для шиньона, грубо откромсанные кухонными ножницами, на кожу без грима, татуировку на руке, на чисто мужскую манеру чуть выпячивать подбородок, когда говорит по-арабски, резковатый голос. Непокоренная бунтарка… Она избрала себе в удел трудные тропы, высохшие русла рек, необозримые пространства. Я — книги, свободу, умственный труд. И чего мы оба достигли? Никому не нужный атташе по связям с прессой. И рядом с ним — глотающая пыль бродяжка, окруженная измочаленными туристами, фотографирующими прирученных туарегов, промышляющих торговлей открытками.
Вчера вечером в ресторане, где на столиках лежали гротескные меню в твердой обложке с тарабарским тиснением, — голубой лучик ее взгляда, протянутый к моим рукам. А у меня руки с короткими, квадратными пальцами человека, не причастного к иному труду, кроме физического. Из третьего поколения сталеваров. В них так трудно держать авторучку. И все же, и все же… Видела бы ты меня сейчас, Валери, на моем стуле из синтетического каучука, перед стаканом йогурта, в котором плавают мои пшеничные проростки, посреди горной террасы с видом на вершины Высокого Атласа, меня, который все пишет, пишет, не замечая красот природы — до них ли мне теперь! Важны лишь руки, пытающиеся выразить, каков я есть. Я всегда прятал эти руки там, в Париже, на коктейлях в стенах Кэ-д'Орсэ1, на званых обедах, а вчера вечером, знаешь, я с гордостью выставлял их тебе на обозрение. Мы свернули с автострады Р32. Наконец-то! Куда ни глянь, никаких туристов — настоящее приключение начинается. Несколько полуонемеченных берберов голосуют на дороге. Валери не останавливается. Через опущенное стекло я кричу им: «Ашиб Алла!»
В нашем доме на колесах царит какое-то непередаваемое возбуждение. Охватившее всех единое чувство: наконец мы вступили на стезю, где поджидает неизведанное, действительно вышли на дорогу в Иргиз. Даже молчание Азиза обрело иной смысл: теперь оно нам сопутствует, как добрый ветер парусам. Словно улыбки Валери, посылаемые мне в зеркальце заднего обзора, светлые, дружеские, пронизанные терпеливым любопытством, — словно эти улыбки поддерживают его силы. Я ошибался: он ко мне не ревнует (а я-то воображал!). Он почувствовал, что я неравнодушен к Валери и просто опасался отказа с ее стороны, который бы отравил атмосферу нашей экспедиции. Видя же, что Валери не занимает круговой обороны, он помягчел. И явно воображает себя в роли нашего крестного отца. Как, бишь, говаривали еще в лицее? Держать свечку, вспомнил. Азиз, факелоносец ты мой, готовь спички.
Этот парень потрясает меня. Такая простота, деликатность его молчания, доброжелательность в мой адрес, зрелость младенца, взращенного древними камнями, наблюдавшего течение веков, не поколебавших устои души. Именно он придаст книге объемность мифа.