И он словно завороженный сидел возле своих удочек, неприметный в сумеречной густеющей тьме. По всему было видно, что этого мальчишку дома не больно и ждут.
Скоро углядел я и Гришиного отца, батяней он себя называл. Обычный пьющий мужичок, тут с первого взгляда все ясно: черноликий, в потрепанной одежонке. Но из шебутных: разговорчивый, суетной. Бегает, мельтешит от одного рыбака к другому. И сына не забывает: подскочит к нему, даже присядет рядом.
– Ловишь, Гриша?.. А глубина? А насадка? Твой батяня тоже ловил. – Это он о себе повествует. – И спиннинг хороший был, кто-то упер. Твой батяня ловил. И будет ловить. В город поеду, куплю катушки, и тогда… Мы с тобой, сынок…
На долгие речи у Гришиного батяни времени нет.
К одному, к другому подсел. Не столько на воду да поплавки глядит, сколько ищет обычной поживы. У серьезных рыбаков, из тех, что приходили на всю ночь, у них имелся запас, «на случай», чтобы не озябнуть. Но не для Гришиного батяни. А он все равно стрекочет – попытка не пытка, к одному рыбаку да к другому пристроится. Но в конце концов удаляется, не забыв напоследок о сыне:
– Ты долго-то не будь… Мамка заругает.
Мальчик обычно молчит, сторожа свои снасти.
Однажды был зябкий и ветреный вечер. Народу на причале немного, лишь люди взрослые. Из детворы один только Гриша пристроился, скорчившись в ненадежной затишке, под выступом причального съезда, и сидел там. В обычной своей рубашонке, без головного убора. Откуда ни возьмись объявился батяня. Пострекотал возле одного да другого. Углядел сына:
– Рыбалишь, сынок… – И обычное: – Ты долго-то не будь.
А уже, считай, ночь на дворе. И было подался прочь с неуютного, ветреного причала, но лишь в последний миг, сообразив, снял пиджачок, накрыл им сына, наказав:
– В чулане потом повесишь. Я утром заберу.
– А ты сам не замерзнешь?
– Да я чего… – передернул батяня плечами.
– Он найдет, чем согреться… – сказал кто-то из рыбаков.
– Это уж точно… – хохотнул батяня, торопясь в поселок.
В дневную пору я видел батяню то там, то здесь: с какими-то железками – значит, при деле; у магазина, где торговали дешевым разливным пивом; в сени деревьев, в веселой компании таких же, как он.
Всегда говорлив, всегда, как говорится, «выпимши», энергичен: «Счас, счас… Заделаем… Нет вопросов…» – чего-то обещает и тут же куда-то мчится развинченной легкой походочкой. Кепочка – чуть набекрень, затасканный пиджачок, рубашечка в клетку, разношенные сандалии на босу ногу. Днем – в поселке, вечером появится порой на причале. С одним да другим перекинется словом, покурит. Ко мне подходил, толкуя о леще да жерехе, но в глазах наивная детская надежда: «Может, здесь повезет…» Не везло. И он уходил со вздохом, напоследок не забыв наказать своему Грише:
– Долго не будь, сынок… Мамка заругает.
Говорливый мужичок, сыплет обычными шуточками: «Мы работы не боимся… Лучшая рыба – это колбаса…»
Тараторит, машет руками, а глаза не больно веселые, куда-то все в сторону глядят. Дело понятное: побейся-ка целый день, на питье добывая, а вечером – выволочка от жены, пусть и привычная, но от этого не легче. Пьяницам, им тоже не позавидуешь. Не сахарная у них жизнь.
Может, оттого порой и куражатся. И чаще всего кураж дурной. «Не уважаешь?» Значит – ножик ли, ружье, а нынче и автомат… Что попадет под руку. Режь да стреляй, коли «не уважают».
Это покойный мой дедушка, Алексей Васильевич, был иным. Иногда выпьет рюмку-другую, приходит домой под хмельком, веселый и заявляет с порога: «Дорогие мои детки! Хотите меня бейте, а хотите убейте, но я выпил и буду вам на гармошке играть».
«А мы радуемся, – вспоминает моя мать. – Он на гармошке играет, а мы все поем и пляшем. Праздник…»
Нынче чаще всего пьют не рюмочку-другую, и «веселье» для домашних нелегкое.