Язык его тотчас же вываливался на сторону, шумно дыша, он поглядывал на проводника, тактично давая ему понять, что устал, собственно, не Глазычев, а лично он, Мухтар, и совершенно нет ничего страшного в том, что они сейчас немножко отдохнут. Когда же работа требовала от них обоих непрерывных и долгих усилий, Мухтар никогда не позволял себе первым показать, что силы его на исходе. Он готов был, как и Глазычев, десять раз начинать поиски сначала, чувствуя себя виноватым и глубоко несчастным, если они не увенчивались удачей.
Неутомимость его удивляла даже крепкого на ходьбу Глазычева.
– А ты, брат, железный, – говорил ему иногда проводник.
Хвостом, глазами, ушами, всем своим телом Мухтар отвечал:
– Ничего не поделаешь – служба!
Хвост у Мухтара вообще был необыкновенно выразительный; такие простые чувства, как умиление, радость, злость в счет не идут. С хвостом Мухтара дело обстояло сложнее. Бывало, что Глазычев, идя за своей собакой, начинал вдруг придирчиво посматривать на ее хвост. Казалось бы, все было в порядке, все шло нормально: Мухтар старательно бежит по следу, рыская носом над самой землей. Но проводнику постепенно становился подозрителен Мухтаров хвост. Что-то в нем было лживое и унылое. Глазычев командовал:
– Рядом, Мухтар!
Собака тотчас же подбегала к нему.
Проводник строго спрашивал ее:
– Ты зачем халтуришь? Думаешь, я не вижу? А ну, не липачить, Мухтар! След!
И, нервно покрутившись на том месте, откуда позвал его проводник, Мухтар сперва возвращался немного назад, а затем сворачивал со своего прежнего пути и шел в другом направлении.
Что поделаешь, он действительно слегка схалтурил. Задумался при исполнении служебных обязанностей. Собакам ведь тоже есть о чем подумать…
По-прежнему худо складывались у Мухтара отношения с начальством. Никого он не хотел признавать, кроме Глазычева, да еще, пожалуй, поварихи собачьей кухни Антоновны.
Никакой фамильярности он не позволял и ей, но заносить в его клетку кастрюлю с едой и ставить ее на пол Антоновне милостиво разрешалось. Убирать же пустую кастрюлю из клетки имел право только сам Глазычев. Поэтому, когда проводник как-то дней на семь забюллетенил, Мухтар еду от Антоновны принимал, вылизывал все до дна, но кастрюли тотчас же сам прибирал за собой, снося их в дальний угол клетки. Они лежали там горкой, семь кастрюль, покуда не вернулся Глазычев: это было его, проводницкое, имущество – так считал Мухтар, – и он сдал ему все сполна, как говорится, с рук на руки.
Других работников питомника Мухтар равнодушно терпел. Он знал их в лицо и по запаху, однако они были для него чужими людьми, способными в любую минуту сотворить пакость.
Некоторое исключение составлял еще ветврач Зырянов. Заходить к нему в амбулаторию вместе с Глазычевым Мухтару нравилось.
Здесь пронзительно пахло зеленым мылом, а мыться Мухтар любил. Он охотно вскакивал на длинный амбулаторный стол, под кварцевую лампу, и спокойно стоял, разрешая Зырянову осматривать лапы, шерсть, глаза, уши. Нравилось ему, как старик беседует с Глазычевым: тихо, без угроз, не размахивая руками.
Мухтар вообще всегда внимательно прислушивался к тому, каким тоном разговаривают с его проводником. Он даже полагал, что Глазычев порой проявляет излишнюю доброту или легкомыслие, разрешая кое-кому непозволительные интонации. Было как-то, что на городских осенних состязаниях Мухтар сработал неважно, и председатель комиссии, майор, начал довольно сильно распекать проводника:
– Управляете собакой плохо, лейтенант…
Мухтар сидел рядом, подле непривычно вытянувшегося в струнку Глазычева, и, задрав морду, удивленно посматривал на него, не выпуская из поля зрения майора.
– Безотказность у вашей собаки совершенно неотработана. Защиту своего проводника выполняет она лениво!..