Где же это? А, вот! «Злые песни Гийома дю Вентре», вот и страница…
«…У польского теоретика Романа Ингардена, например в его „Исследованиях по эстетике“, есть стройное, неопровержимое изложение вот какого парадокса: оставаясь на материалистической платформе мировосприятия, невозможно классифицировать вальс Шопена или симфонию Брукнера как нечто объективно существующее на свете. Ведь мы, материалисты, признаем существование чего бы то ни было, если это что-то относится к одному из четырех возможных и объективно доказуемых явлений реальности. Вот эта четверка: предмет, процесс, событие, интенциальное представление. Вальс Шопена – самый вальс, а не его запись (нотная или механическая), – конечно, никакой не предмет, ибо предметы вещны. Он и не процесс, хотя любое его исполнение (или копирование) будет несомненным процессом. Он и не событие, хотя стадию его сочинения, зарождения в мозгу композитора и можно отнести к разряду событийного; но когда Шопен его впервые исполнил (или записал), вальс вышел из событийной стадии и стал чем-то другим; но чем же? Остается допустить, что он стал интенциальным представлением – то есть относится к области тех объективно существующих мировых законов (в широком диапазоне от формулы дважды два – четыре до еще не познанных нами, но несомненно наличествующих формул теории общего поля и т. д.), которыми шаг за шагом овладевает человеческое знание. Но тогда получается, что никакой „новой“ музыки сочинить нельзя, да и вообще вся только мыслимая музыка „уже существует“ где-то во вселенских просторах, и мы ее только выуживаем оттуда кусок за куском, подобно тому как ученые шаг за шагом добывают все новые крупицы и глыбы научного знания…»
Речь идет о музыке, но не все ли равно? Где они существуют, пока их никто не поет, не исполняет, не читает, не пишет: мелодии, симфонии, стихи, картины, книги? Где обитают книжные герои, пока книга стоит на полке? Андрей сидел, обхватив себя руками, словно отпусти себя – и начнет бить непонятная дрожь. Он был страшно возбужден. Он помнил, как не давался ему в школьные годы рисунок с «Лукоморьем на современный лад», словно хотел быть не таким, каким пытался сделать его Андрей, а самим собой. Лукоморье не желало изображаться в карикатурном виде – Андрей тогда был под впечатлением «Понедельник начинается в субботу». Оно не хотело. И Андрей забросил рисунок. А потом и сжег. Потому что получалось полное вранье и пошлятина. Вот ведь – вроде ничего такого Пушкин не сделал, а получилась квинтэссенция сказки, несокрушимый архетип, который не могло разворотить ничто. Ничто! Андрей покачал головой и рассмеялся. Вот оно как! А ведь был у него приятель, Вовка Овчинников, который на полном серьезе доказывал наличие валлийских мотивов в «Сказке о царе Салтане». И все недоумевал, откуда Арина Родионовна знала «Мабиногион»… А три девицы рассуждают о родстве Хозяйки Медной горы с неукротимым народом ирландских бругов, холмов с плоскими вершинами…
Когда наступает тот момент, когда вымысел обретает самостоятельность и уже не подчиняется воле творца, а ведет его за собой?
Он отшвырнул тетрадку, вскочил, зашагал по комнате, как зверь по клетке.
Мысль неслась галопом.
Вымысел – вторичная реальность – обе реальности имеют точки соприкосновения – Москва…
Выходило, что существуют как минимум две Москвы – одна реальная, с зеркальным дурацким «Макдоналдсом» возле Центрального телеграфа, мрачной громадой гостиницы «Москва» и безликими зданиями утилитарной эпохи, другая же – Москва Пушкина и Булгакова, ночной город, созданный из собственных отражений в книгах, легендах и просто умах. Это та Москва, о которой пишет Топоров, сравнивая «московский текст» с «петербургским» в русской литературе.