– Все в порядке, друг, – сказал Джиггс, все еще мигая, глядя на него грубо-пиратски-заботливо. – Мать честная, ты что, еще не ложился? Слушай, иди, брат, сюда, мы с Артом как-нибудь потеснимся…
– Нет, я пойду. – Чувствуя на себе взгляд Джиггса, он осторожно оттолкнулся от двери, как будто, прежде чем ее отпустить, ему нужно было восстановить равновесие. – Я просто завернул попрощаться.
Он смотрел на мигающего Джиггса из-под все той же слабенькой неподвижной гримасы.
– Пока, друг. Только лучше бы ты…
– Удачи тебе. Или… Можно пожелать парашютисту счастливых приземлений?
– Ну ты спросишь, – сказал Джиггс. – Можно, наверно.
– Тогда счастливых приземлений.
– Ага. Спасибо. И тебе, друг, того же.
Репортер повернулся. Джиггс смотрел, как он шел по коридору, двигаясь все с той же странноватой малозаметной негнущейся опаской, и, завернув за угол, исчез. Лестница была освещена еще тусклее, чем коридор, однако латунные полоски, прижимавшие к ступеням резиновое покрытие, ярко и тихо блестели посередине, где их день за днем полировали подошвы. Негр уже опять спал на своем стуле и не шевельнулся, когда репортер прошел мимо; выйдя на улицу чуть спотыкающимся шагом, репортер сел в такси.
– Обратно в аэропорт, – сказал он. – Можно не торопиться, рассвет не скоро еще.
На берегу озера он появился до рассвета, хотя, когда его увидели остальные четверо, выйдя из темной закусочной и спустившись сквозь выстроившуюся вновь баррикаду машин (хотя теперь их было поменьше по случаю понедельника) к воде, уже рассвело. Тогда-то они и увидели его. Гладкая вода бледно розовела в ответ разгорающемуся востоку, и фигура репортера напоминала на ее фоне собственноручно сплетенный маленькой девочкой рождественский подарок – кружевную аппликацию, долженствующую изображать журавля, который спит стоя.
– Боже, – сказал третий, – неужто он тут торчал все время один?
Но долго рассуждать на эту тему им было некогда, потому что они едва не опоздали; еще не добравшись до берега, они услышали шум взлетающего самолета, а затем увидели, как он делает круг; достигнув, как они подумали, расчетной точки, он некоторое время двигался в тишине, с выключенным мотором, а потом звук возобновился и самолет полетел дальше – вот и все. Чтобы из него что-то выпало, никто из них не увидел, хотя вдруг неизвестно откуда появились три чайки и начали носиться, кренясь, качая крыльями и громко крича, над неким местом на воде поодаль от берега – их голоса напоминали скрип ржавых ставень на ветру.
– Ну и ладно, – сказал третий. – Поехали в город.
Четвертый вновь произнес фамилию репортера.
– Ждать его будем, нет? – спросил он. Они оглянулись, но репортера уже не было видно.
– Напросился, наверно, в чью-нибудь машину, – сказал третий. – Ладно, все, пошли.
Когда репортер вышел из машины на углу Сен-Жюль-авеню, часы в окне ресторана показывали восемь. Но он не посмотрел на часы; медленно и ровно дрожа, он не смотрел ни на что вообще. Предстоял еще один яркий, ясный, оживленный день; сам солнечный свет, сами улицы и стены были бодро-деловито-трезвыми под стать утру понедельника. Но репортер и этого не заметил, потому что вообще никуда не глядел. Когда к нему вернулся дар зрения, он увидел буквы, начавшие появляться словно бы из затылочной части его черепа, – широкий газетный лист, прижатый ржавой подковой, свойственная понедельничным заголовкам способность рождать благодарное изумление, как если бы ты узнал, что твой дядя, который, как ты думал, сгорел два года назад в уничтоженной пожаром богадельне, умер вчера в Тусоне, Аризона и оставил тебе пятьсот долларов:
МОГИЛОЙ ЛЕТЧИКУ СТАЛИ ВОДЫ ОЗЕРА
Потом, без малейшего своего движения, он перестал это видеть.