Но я не буду Кори. Я буду сам по себе — черная овца в своей семье, как сказал обо мне Джон Эмос, когда он рассердился на меня за то, что я играл с его кухонными ножами.
Я лежал на спине со скрещенными на груди руками и глядел в небо, как Малькольм Нил Фоксворт, ожидая, когда пройдет зима, и новое лето приведет маму, папу, Джори, Синди и Эмму к моей могиле. Клянусь, что мне они не принесут прекрасные цветы на могилу. И я в могиле скорбно улыбнусь, и они никогда не узнают, что мне испанский мох нравится больше, чем благоухающие розы с их шипами.
Они уйдут. А я буду лежать в холодной сырой земле. Снег покроет землю, и мне в моей вечной обители уже не понадобится изображать Малькольма Фоксворта. Я представил себе Малькольма, старого, высушенного, с седыми волосами и хромающего, как Джон Эмос. Разве что чуть покрасивее, чем Джон Эмос, потому что слишком уж Джон безобразен.
И тогда, когда я умру, все мамины проблемы будут решены: Синди тогда сможет жить с ней, и все будут спокойны, и будет мир.
Ну, вот я и умер.
— Джори, — сказала мама, — если мы в течение десяти минут не найдем его, я вызываю полицию.
— Я найду его, — проговорил я, стараясь, чтобы голос звучал, как можно увереннее.
Сам я, однако, совсем не был так уверен. Но мне не нравилось, что Барт так обращается с родителями. Ведь они всегда делают для нас все, что можно. Им и вовсе не интересно в четвертый раз посещать Диснейленд. Это все для Барта. А он такой тупой и бесчувственный, что не понимает. Он просто возмутителен. Вот результат снисхождения, которое всегда ему оказывают папа с мамой. Надо бы наказать его посуровее, и тогда бы он знал, что последует за таким наглым поведением.
Но когда я несколько раз повторил им, что думаю по поводу мягкости наказания Барта, они оба заявили, что достаточно натерпелись от жестоких и суровых родителей. И знают, что ни к чему хорошему суровые меры не приводят. Мне всегда казалось странным, что у обоих были одинаково жестокие родители. Когда я смотрел на них, я не мог не заметить, что у обоих были светлые волосы, голубые глаза, черные брови и длинные, загнутые темные ресницы. Мама их подкрашивала, а папа посмеивался над ней: он говорил, один перевод краски, потому что никакого подкрашивания не надо.
Они говорили, что Барта никак нельзя наказывать физически.
А ведь как любит Барт поговорить о зле и грехе. Это у него недавно; будто он тайком читает Библию. Он даже может прочесть целый пассаж из Библии — что-то из Соломоновых притчей о любви брата к сестре, чьи груди были как…
Я бы даже помыслить ни о чем таком не мог… не захотел. Это причиняло мне еще большее смущение, чем когда Барт твердил о том, как он ненавидит кладбища, могилы, старых леди — и почти все остальное. Наверно, единственно сильное чувство, которое он, бедняга, испытывал, была ненависть.
Я обыскал его «пещеру» в кустах и нашел клочок материи от его рубашки. Но его самого не было. Я подобрал доску, которую Барт планировал прибить на крышу собачьей будки, и увидел на ней ржавый и весь вымазанный в крови гвоздь. А что, если он поранился об этот гвоздь и уполз куда-нибудь умирать? Все последнее время он говорит о смерти или о мертвецах. Ведь он всегда почему-то ползает, а не ходит, нюхает следы… он даже лечит сам себя, как собака. Боже, до чего он помешанный ребенок.
— Барт! — позвал я. — Барт, это Джори. Если ты хочешь непременно остаться на ночь на улице, то пожалуйста, делай, как хочешь — я не скажу родителям. Ты только дай мне знать, что ты живой.
Ни звука в ответ.
Двор наш очень большой, к тому же весь зарос кустами, цветами и деревьями, которые то и дело сажают мама с папой. Я обошел вокруг куста камелии. О, Боже, не Барта ли это голая нога?
Ноги вытянуты — ну, конечно, это он! Я внимательно всматривался, потому что он никогда не прятался обычно под камелией.