Он как-то забыл, что ведь, действительно, должны однажды кончиться шесть лет жизни под куполом: казалось, происходящее вечно: натурные классы, прокуренные голубоватые коридоры, скульптуры на галереях, подачи проектов, вообще не выходишь дней пять, работая денно и ношно, всю ночь огромное здание плывет, полыхая оконным светом, сквозь сны соседних домов и садов. Казалось, этому Монмартру с Соляного переулка конца не будет; иди направо — услышишь гитару, выводящую Чакону Баха: налево — на зеркальной купеческой лесенке, деревянной, с перильцами резными, другая гитара в руках Мансура выводит: «Мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его», а чуть пройдешь по коридору, целый оркестр: сопелки, дудки, ударник с веником, поленом, бутылками и ящиками, контрабас из пустого чемодана, палки от швабры и веревки, наяривают скоморохи: «Ой, полным-полна моя коробушка...» Тут гордятся тройками по живописи, полученными за формализм — за подражание Петрову-Водкину, Сарьяну, или Сезанну, или Филонову; здесь своя мода, свой жаргон, свои герои, свои красавицы, свои легенды, а какими дивными красками, кистями, мастихинами, стеками, ластиками, какой чудной бумагой торгует карлик-продавец в ларьке под лестницей, сидя на высоком стульчике, как в баре, в неизменных доисторических очках и постреволюционной кепочке; а какие богини бегают по нескончаемым лестницам сросшегося воедино творения Месмахера, Гедике и Кракау! в ручках у богинь атрибуты: стеклянные, собственного изготовления, кубки, гипсовые модели немыслимых средств передвижения и несусветных станков; налегке плывут разве что прекрасные скульпторши, ибо их произведения неподъемны; скульпторши напоминают скульптуры, у них сонные глаза статуй. Текстильщиц всегда отличишь по щегольским самодельным шалям, цветастым и дивным нарядам. Слышится тут и мягкое хохляцкое «г», и оканье, и дзеканье; «Ты — человек без родины, Ашот, — шутливо говорит ашхабадский Бендер, Сатаров, Ашоту Ареляну, — родился ты в Армении, художественную школу закончил в Москве, теперь учишься в Ленинграде, да куда еще распределят!» — и слышит в ответ от невероятно серьезного и суперсамолюбивого Ашота: «Лучше быть без родины, чем из Ашхабада».
— Хорошо, весной, — сказала Люся, — ты мне обещал, да? ты не обманешь?
— «Никогда вы никого не обманули, я был из тех, кто так обманет вас», — запел Кайдановский.
— Ты пойдешь на маскарад?
Новогодний традиционный маскарад приближался неотвратимо.
— У меня костюма нет.
— Хочешь, я тебе сошью? Я себе уже сшила. Ты только придумай, кто ты будешь, ладно?
— А ты кто?
— Так я тебе и сказала. Сюрприз.
— Если будешь мне шить, я уже сюрпризом являться не буду...
— Во-первых, я не болтушка, во-вторых, всех всегда узнают, а, в-третьих, ты всегда сюрприз, то есть вечный сюрприз для всех вообще и для меня в частности.
— Вряд ли это комплимент, — сказал он.
— Конечно, нет. Это факт. Если придумаешь, забеги, только быстрей думай, за вечер я сшить не успею.
— Ваши-то, с текстиля и с мод, небось уже приоделись, вас хлебом не корми.
— Да. Нимфетка, факир, привидение, рабочий и колхозница Мухиной...
— Совсем рехнулись, — сказал Кайдановский, — весь вечер таскаться вечной парой с серпом и молотом. Надеюсь, молот будет бутафорский.
— Бутафорский, бутафорский, картон, жатый желудь, литая клячка.
— Прессованный каракуль, — вымолвил он ей вслед и двинулся к библиотеке.
На двери библиотеки красовалась табличка «Проветривание». Кайдановский сел на темную тяжелую скамью, напоминающую старинные скамьи из залов ожидания. Он разглядывал мраморные бюсты на галерее, каре колоннады вокруг мраморной центральной лестницы вестибюля Кракау; вместо потолка светился фонарь малого купола. Из боковой анфилады, ведущей к месмахеровскому куполу, возник явно направляющийся к Кайдановскому Русов по прозвищу Знаешь-ли-ты. Чеканным тяжелым неуклонным шагом Русов приближался.