Он успел сказать Мансуру: «Не входи, стой там, надо сообразить, как она захлопывается». Оба фонарика светили в лицо, один на полу, другой в руке у Мансура, отблескивали обе плоские, чуть отполированные секторные ленты металла в полу, по которым скользили, открываясь и закрываясь, створки.
— Кажется, — сказал Кайдановский, — нельзя наступать на металлические дуги на полу, если наступишь, открывается либо закрывается, смотря на какую встаешь: на коридорную или на комнатную.
Он слышал свой голос, звучавший в акустике черномраморной кубической коробки так странно и отвлеченно, Мансур видел его лицо и отблеск стеклянного колпака, Кайдановский, стоя против света, видел, что перед ним и впрямь гроб, и в гробу лежит женщина.
— Я постою тут, а ты подойди, только не наступай на железку, похоже, ты прав, возьми фонарики, посвети, — сказал Мансур.
— Ты обмер, что ли? Что там? Золото и бриллианты? чудеса археологии?
— Это усыпальница, дорогой. Гроб с покойницей. Сейчас посветим.
Они перешагивали через сектора в полу, любопытство было сильнее страха, но дверь скромненько стояла открытой, лучи фонариков высекали из стеклянной крышки блики, фонарики были не способны высветить что-нибудь явственно и целиком в такой кромешной тьме, и все же видно было достаточно.
— Спит она в гробу хрустальном, — сказал Мансур; он был бледен. — Мертвая царевна. Спящая красавица. На кого-то очень похожа.
Округлостью век над глазными яблоками, маленьким ртом, удивленными бровями она напоминала Люсю. Сходство было бы чудовищным, если бы не носик совершенно другой формы, точеный, с горбинкой, — а у Люси преувеличенно вздернутый, как после пластической операции.
Кайдановский поднял на Мансура глаза.
— Нет, дорогой, я не имел в виду твою пассию, хотя отдаленно она ее напоминает. Но на кого-то она похожа абсолютно, один к одному... ох...
Они вспомнили одновременно один из любимых врубелевских рисунков. Ну, конечно. Тамара в гробу.
— Видел Михаил Александрович сей экспонат. Голову на отсечение, видел, и головы не жаль. И по памяти запечатлел. А после того, маскировки ради, и весь цикл о Демоне изобразил. Или не маскировки ради. Может, вдохновился. Или сассоциировал.
— Ты еще скажи, что в виде Демона изобразил он архитектора Месмахера.
Но даже складки ткани, даже наклон головы совпадали с черно-белой акварелью Врубеля, запечатлевшей только дивной красоты личико в облаке складок; а она лежала, сложив ручки на груди, в странной одежде: лежала на песке, заполнявшем нижнюю, толстого металла, часть саркофага. Они подсветили швы стеклянной крышки: герметичное соединение, неснимаемо.
— Бальзамированная?
— Не знаю. На мумию и на мощи не похоже. Как живая.
— А почему в песке?
— Не догадываюсь. Нашли в пещере на дне песчаном? С песком и черпанули, чтобы не развалилась?
— Интересно, сколько ей лет?
— Ты не видишь, как она одета? Чему тебя тут учат? Одежка-то времен Возрождения. Ренессансная дива. Ей лет четыреста.
Они не могли глаз от нее отвести; на нее можно было смотреть, как на огонь или на воду, неотрывно.
— Пойдем, пора, мы тут до утра застрянем, кролики загипнотизированные.
Луч фонарика заскользил по стенам. Вазы в нишах: действительно, алебастровая (словно римская урна с прахом), керамическая (вроде греческой амфоры), фарфоровая, даосской голубизны, мутно-зеленого стекла (напоминавшая древнеегипетские сосуды) и еще одна, фаянсовая, с росписью в стиле блюд из фаенны, женский портрет на фоне комнаты с окном и шкафом, на коем среди резьбы и завитушек значилось: «Мария, 1547».
Они благополучно выбрались из музея и пошли покурить на галерею Молодежного зала, чтобы успокоиться и обрести душевное равновесие.