— Ну-ка, настрой на музыку: послушаем Швецию.
Ганс послушно открыл крышку кожаного чемодана, покрутил ручки мясистыми пальцами с крашеными в темно-красный цвет холёными ногтями.
Приёмник донёс звуки рояля, и Фрикке уселся поудобнее. Он вновь ощутил прелесть земного существования. Да, жизнь прекрасна, стоит бороться за неё. Нервное напряжение утра проходило, его постепенно вытеснили тепло, водка, музыка.
Итак, завтра в Кенигсберг. На машине? Конечно. Весь запас продовольствия он возьмёт с собой. Только бы дядя оказался живым, а уж он-то, Эрнст Фрикке, сумеет воспользоваться его секретами. «Надо торопиться, пока всюду полная неразбериха. Запомним твёрдо: теперь я литовец Антанас Медонис. Но что делать с Гансом? У нас разные пути. Я одинок и беден, у Ганса богатые родители. Богатые, а вместе с тем он ещё безусым гимназистом был на содержании у одной особы неопределённого пола, — вспомнил Фрикке. — Слякоть, размазня. Верить ему нельзя. Кривая палка не отбрасывает прямой тени. И такой тип будет знать, что я остался здесь, у русских…»
Фрикке непрерывно курил. Массивная пепельница с рекламной надписью, приглашающей пить только светлое пльзеньское пиво, была засыпана пеплом и завалена окурками.
— Тебе приходилось убивать людей? — закашлявшись от дыма, наконец, спросил он приятеля.
Мортенгейзер поднял брови.
— При моей должности… ты меня удивляешь, Эрнст. Наш лагерь был, правда, не из больших, но три сотни человек в лучший мир мы отправляли ежедневно.
— Я не о лагере, я спрашиваю о тебе. Убил ли ты хоть одного человека своей рукой?
Ганс Мортенгейзер обиженно выпятил нижнюю губу.
— Ну, конечно, я уничтожил по крайней мере сотню. Я никому не давал спуску. Заключённые боялись меня. Малейшую провинность я наказывал смертью. Убить человека просто — это пустяк. — Эсэсовец оживился. — У меня был свой метод. Приведу тебе такой случай.
Сверкая дорогими перстнями на пальцах, жеманясь, Мортенгейзер чиркнул спичкой по полированной поверхности стола и зажёг сигарету.
— Не понравился мне один из поляков, у него был какой-то излишне жизнерадостный вид. Я приказал этому счастливчику повеситься. Дал верёвку, молоток и гвоздь и запер его.
— И что же?
— Через полчаса повесился. Он хорошо знал, что значит ослушаться меня. Перед смертью просил передать письмо жене. Я передал… в лагерный сортир. — Он захохотал. — А другому мерзавцу, еврею, я вложил в рот ампулу с ядом и заставил разгрызть. Через минуту он умер.
— А тот знал, что в ампуле яд?
— Конечно. Но он тоже догадывался, что его ждёт в случае ослушания. — Мортенгейзер расхохотался, словно вспомнив что-то очень смешное, и вытер слюнявый рот. — Знаешь, Эрнст, — мечтательно продолжал он, — как приятно чувство всемогущества. Ведь я обладал в концлагере властью бога. Каждую минуту мог вытрясти душу у любого из этих нечеловеков. Нет, я был выше. Я мог заставить каждого из них отречься от своего бога.
Мортенгейзер пошевелил ноздрями, вынул небольшой флакончик и, пролив несколько капель на платок, вытер им лицо и руки.
Эрнст Фрикке почувствовал резкий цветочный запах.
— Привычка, ничего не поделаешь, — спокойно объяснил Мортенгейзер, заметив пренебрежение на лице приятеля. — Пожил бы в концлагере среди вонючих скотов, представляю, как ты обливался бы духами. — И он расхохотался.
— Ничего смешного здесь нет, — оборвал Фрикке, — ты всегда был бабой и не мог жить без духов и прочей дряни.
Мортенгейзер обиженно умолк.
— Я вижу, Ганс, ты живодёр, — заговорил Фрикке, — да ещё хвалишься этим. Черт возьми, убить человека, если это необходимо, ну, если он тебе мешает или хотя бы наступил на ногу, — я понимаю. Борьба за жизнь. Но убивать, как ты… От тебя за километр несёт мертвечиной.