Врачи с тяжелыми руками и тяжким дыханием уходили и приходили, чтобы подивиться моим гуканью и хныканью, моему эффектному дрыганью, моим атлетическим спазмам. Частенько оставалась одна лишь медсестра на чудесное ночное дежурство. Ее кремовая униформа похрустывала — этот звук казался утехой всех моих томлений и веры. Потому что к тому моменту мне стало несравненно лучше, я просто прекрасно себя чувствовал. Просто как никогда. Осязание со всеми его благами вернулось сначала в левую сторону (неожиданным рывком), потом в правую (восхитительно незаметно). Я даже заслужил похвалу от медсестры за то, что смог более или менее самостоятельно согнуть спину, когда она подставляла мне посудину… В общем, трудно сказать, сколько я так лежал, тихо радуясь, до рокового часа — и санитарок. Пижонов-врачей я научился терпеть, медсестра являлась безусловным плюсом. Но потом явились санитарки и применили ко мне электричество и воздух. Их было три. Эти не церемонились. Они ворвались в комнату, затолкали меня в мою одежду и вытащили в сад. Точно, в сад. Потом они прикрепили к моей груди два толстых провода, похожих на телефонные (белых — добела раскаленных). В конце, перед тем как уйти, одна из них поцеловала меня. Кажется, я знаю, как называется такой поцелуй. Его называют поцелуем жизни. После этого я, должно быть, отключился.
Очнулся я со звучным хлопком в ушах, сознанием полного одиночества и чувством восторженной любви к своему обиталищу, к этому большому вялому телу, которое в тот момент уже было занято: равнодушно тянулось над клумбой с розами поправить ослабшую подвязку на ломоносе у деревянного забора. Большое тело двигалось медленно и уверенно: да, оно знает свое дело. Мне все хотелось отдохнуть и получше рассмотреть сад. Но что-то не сработало. Почему-то не все получается. Тело, в котором я нахожусь, не слушается приказов моей воли. Я говорю: посмотри по сторонам. Но шея не повинуется. Глаза двигаются по собственному усмотрению. Это что, серьезно? С нами что-то не так? Я не поддался панике. Я довольствовался боковым зрением, благо, оно не намного хуже. Разглядел вьющиеся растения, которые покачивались и подрагивали, как пульс, как тихое биение крови в висках. И всепроникающую бледную зелень с полосками, оттененную светлым, как… как американские деньги. Я копался там, пока не стало темнеть. Сложил инструменты в сарай. Минуточку. Почему я иду к домузадом наперед ? Погодите. Солнце заходит или всходит? Что за… какая последовательность в этом моем путешествии? Что за правила здесь? Почему птицы поют так странно? Куда я направляюсь?
Какой-то порядок, во всяком случае, установился. Кажется, я понемножку осваиваюсь.
А живу я здесь, в Америке, в безоблачной Америке, в Америке почтовых ящиков и бельевых веревок, приветливой, многоцветной, многоязыкой Америке. Зовут меня Тод Френдли. Тод Т. Френдли. Вот он я, вот он — в «Днях салата» или пошел в «Скобяной мир Хэнка», а то на газончике возле местного «белого дома», выпятил грудь, руки в боки, с видом типа «хо-хо-хо». Вот такой я парень. Вот я — вот он. В овощном, на почте, с непременными «Привет», «Пока» и «Хорошо-хорошо». Но звучит это не совсем так. Звучит это так:
— Ошарах, ошарах, — говорит аптекарша.
— Ошарах, — подхватываю я. — Ыв как а?
— Яньдовес ыв как?
— Угу, — говорит она, распаковывая мой лосьон. Прикоснувшись к шляпе, я пячусь к выходу.
Я говорю не по своей воле, так же как делаю все остальное. Честно говоря, до меня не сразу дошло, что звучащее со всех сторон жалкое чириканье — на самом деле человеческая речь. Ей-богу, даже воробьи и жаворонки щебечут с большим достоинством. Из любопытства перевожу эти человеческие трели. Я быстро научился их понимать. Теперь я точно овладел этим языком, потому что могу говорить на нем во сне.