Тод: «Что вы сделаете, если пришли в театр и вдруг заметили дым и пламя?»
Пациент: «Сэр?»
Тод замолкает на время.
«Это неправильный ответ. Правильный ответ такой: ни в ком нет совершенства, так что не осуждай других».
«Они побьют стекла», — произносит, нахмурившись, пациент.
«Почему говорят: "Живущие в стеклянном доме не должны швыряться камнями"»?
«Э-э. Семьдесят шесть. Восемьдесят шесть».
«Сколько будет девяносто три минус семь?»
«Тысяча девятьсот четырнадцать — тысяча девятьсот восемнадцать».
«Когда была Первая мировая война?».
«Хорошо», — распрямляясь, говорит пациент.
«Я сейчас задам вам несколько вопросов».
«Нет».
«Спите хорошо? Проблемы с пищеварением имеются?»
«В январе будет восемьдесят один».
«А вам… э-э?»
«Самочувствие неважное».
«Итак, на что жалуемся?»
Вот и все. Конечно, уходя, они выглядят уже не так жизнерадостно. Они пятятся от меня прочь, вытаращив глаза. И исчезают. Задерживаются лишь для того, чтобы противно так, тихонько и боязливо постучать в дверь. Но, в общем-то, можно сказать, что я не причиняю этим старичкам серьезного вреда. В отличие от почти всех остальных пациентов АМС, они уходят отсюда в не намного худшем состоянии, чем приходят.
Врачи, конечно, занимают страшно высокое положение в обществе. Когда ты, врач, идешь вот так в белом халате с черным портфелем сквозь толпу, остальные смотрят на тебя снизу вверх. Лучше всего это получается у матерей: они прямо-таки всем видом выражают, что у тебя есть власть над их детьми; раз ты врач, ты можешь не заниматься ими вовсе, можешь забрать их, а можешь вернуть, если пожелаешь. Да уж, мы знаем себе цену. Мы, врачи. В нашем присутствии прочие становятся сдержаннее и серьезнее. Уклончивые взгляды окружающих придают врачу его героический вид, его мрачноватый ореол. Солдат биологии. А во имя чего?.. Единственное, что поддерживает меня и помогает все это пережить, не считая разговоров с Айрин, — это то, что я и Тод чертовски хорошо себя чувствуем в плане физическом. Не понимаю, почему бы Тоду не испытывать побольше благодарности за это улучшение. Когда я вспоминаю, каково было в Уэллпорте, ох… ходить мы еще ходили, но кое-как. Нам требовалось двадцать пять минут, чтобы пересечь комнату. Теперь мы можем нагибаться — почти не кряхтя, разве что иногда в колене хрустнет. Мы поднимаемся и спускаемся по лестнице — ого, вот это скорость! Иногда мы получаем обратно запасные кусочки нашего тела из мусорки. То зуб, то ноготь. Лишние волосы. Тяжкое состояние рассеянности и легкой тошноты, которое я принимал за неотъемлемый атрибут бытия, оказалось преходящим. А порой бывает, даже несколько минут подряд (особенно лежа), что вообще ничего не болит.
Тод не ценит эти улучшения. А если и ценит, то довольно спокойно. В целом. Но только вот что. Знаете, то интимное занятие, которым мы начали так вяло заниматься в Уэллпорте, сами с собой?.. Тод теперь занимается им гораздо усерднее. Видимо, в ознаменование своей нарастающей мужской силы — или в качестве тренировки. Но мне и без того ясно, что, пусть худо-бедно, все же мы развиваемся… Тод? Не знаю. Тебе как? Нормально? А по-моему, пока еще полная лажа.
Его сны заполнены образами, которые кружатся на ветру, как листья, они полны душ, образующих созвездия, которые мне больно видеть. Тод ведет долгие споры, и он говорит правду, но невидимые люди, которые могли бы услышать его и вынести решение в его пользу, отказываются ему верить и молча, с усталой гадливостью, отворачиваются. Зачастую он безропотно позволяет калечить себя угрюмым олдерменам, тягостно тучным лорд-мэрам, затюканным железнодорожным носильщикам. А порой лучится неодолимой силой, которой нет преград, — силой, заимствованной у творца-покровителя, что повелевает его снами.