Конечно, сам он, Нашатырь, готов был понести лишние издержки для ускорения дела, он даже обещал их своим просящим взглядом, но разве мог он думать, что служащие барыньки с такими поблескивающими ногтями более податливы, чем даже старый писарь в старой мещанской управе?…
Абрам Нашатырь вынул руки из кармана, положил их на стол и кивнул Марфе Васильевне (это была она):
— Пишите, а я вам буду очень благодарен… сегодня же.
И Марфа Васильевна заполняла бесчисленное количество пунктов анкеты, а Абрам Нашатырь, сидя напротив, любовался ее мягкими, как кондитерская слойка, руками с розовыми красивыми ногтями.
Она оказала ему еще несколько услуг, и Нашатырь, после окончания службы, на улице протянул деньги к ее сумочке.
И Марфа Васильевна взяла.
Он встречал ее позже несколько раз в том же учреждении и подходил к ней, как к старой знакомой.
Она вновь оказывала ему мелкие услуги, и Абрам Нашатырь всегда их оплачивал. Но теперь он знал уже ее: Марфа Васильевна год только в Булынчуге, где оставил ее вдовой застрелившийся полковник, проворовавшийся в советском интендантстве.
Ее отец был тоже когда-то полковником, но «полковникам в России не везет, — говорила. — Последний царь и тот в этом чине погиб», а женщина в ее возрасте еще может и должна жить.
И когда говорила так, Абрам Нашатырь внимательным и волнующимся взглядом окидывал всю ее еще крепкую, не потерявшую таинственности закрытого женского тела фигуру и вспоминал каждый раз свою ревматичную и всегда болевшую покойную жену.
И он радовался в душе, что сорок пять лет жизни не размягчили еще его жилистого и сильного тела, — крепкого, как отвердевший узел пароходного каната.
У него не было жены, но он несколько раз в месяц приводил к себе в гостиницу различных женщин и был горд их откровенными похвалами его мужской настойчивости и изнуряющей их силе самца.
Однажды бывшая полковничья жена пришла попросить к нему в долг несколько рублей. Она опять говорила о тяжести своей жизни, она точно ждала от него теперь какого-то сочувствия, а он стеснялся говорить, потому что стыдился перед этой розовой женщиной своего еврейского произношения.
Он знал различных женщин с улицы, но в них ему нужно было покорять только тело, и он делал это с какой-то жестокостью древнего вавилонянина и базарного простолюдина-мужлана.
Но он чувствовал и знал, что ушел далеко от всех этих бывших и настоящих швей, мелких приказчиц, работниц с махорочных фабрик или прислуг, всегда помнивших в нем, как казалось Абраму Нашатырю, такого же простолюдина, поставлявшего раньше на кухню богатых булынчужан кур и гусей.
И последние встречи с этой женщиной, которая так же охотно и откровенно всегда говорила ему о своем розовом прошлом, как и без стеснения брала у него мелкие взятки на службе, — взрастили в этом скромном простолюдине неожиданно острое и тайное желание овладеть ею так же, с такой же жестокостью, как он делал это с простодушными швеями и прислугами, у которых плохо были вымыты шеи и живот и от белья шел дурной, кислый запах.
…Она просила у него взаймы денег, она ждала его согласия, а он наливался теперь желанием, но язык, готовый бросить ей откровенные и грубые слова, робко и стыдливо молчал.
Но то же молчание толкнуло немую силу желаний: вместо ответа Абрам Нашатырь, тяжело ступая, подошел к сидевшей на диванчике, с любопытством смотревшей на своего собеседника женщине и, ничего не говоря, смотря куда-то вбок, нагнулся и положил свою руку на ее просвечивающуюся под кофточкой грудь…
Остробородое седеющее лицо Нашатыря стало напряженно-бледным, а серые и прозрачные теперь, как стекло, глаза могли напугать воткнутым в одну точку острым клинком взгляда.
Женщина вдруг перестала говорить и слегка подвинулась в глубь диванчика.