Лучше вспомни, — сказал Лудовико. — Учти, ему такие, как ты, очень нравятся.
— Запираются, врут, сваливают друг на друга, — сказал Лосано. — Но мы не спим, дон Кайо, мы по целым ночам глаз не смыкаем. Клянусь вам, эту газетку мы выявим и накроем.
— Приложи палец вот сюда, а здесь — крестик поставь, — сказал дон Мелькиадес. — Все. Ну, Трифульсио, ты опять вольная птица. Не верится, должно быть?
— Помните, Лосано, мы с вами не в цивилизованный стране, наша отчизна — край невежества и варварства, — сказал Бермудес. — Нечего с ними миндальничать, выбейте, вытрясите из них то, что мне нужно.
— У-у, какой ты худенький, — сказал Иполито. — В пиджачке-то не так заметно, а теперь вижу — все ребра наружу.
— Ты помнишь сеньора Аревало, который дал тебе соль, чтобы ты поднял бочку? — сказал дон Мелькиадес. — Он важная персона, весьма состоятельный человек, землевладелец. Хочешь работать на него?
— Кто и где, я тебя спрашиваю, кто и где ее печатает? — сказал Лудовико. — Хочешь, чтоб мы с тобой всю ночь проваландались? А если Иполито опять рассердится?
— Ясное дело, дон Мелькиадес! — всплеснул руками, заморгал, закивал Трифульсио. — Могу хоть сейчас приступить или когда скажете.
— Ты меня выведешь из себя, я тебе красоту твою небесную подпорчу, а сам умру с печали, — сказал Иполито, — потому что ты мне нравишься все больше и больше.
— Ему люди нужны: он начинает предвыборную кампанию, потому что другу Одрии дорожка в сенаторы укатана, — сказал дон Мелькиадес. — За деньгами не постоит. Не пропусти свой шанс, Трифульсио.
— И что же, даже имя нам свое не скажешь, золотой ты мой? — сказал Лудовико. — Может, забыл или не знал никогда?
— Долбани на радостях как следует, навести семью, погуляй, к девкам сходи, — сказал дон Мелькиадес, — а в понедельник отправляйся в его поместье, это возле Ики. Спросишь там, тебе каждый покажет.
— А что это там у тебя, золотой мой, болтается, я не разгляжу никак? — сказал Иполито. — Ты всегда с таким огрызком ходишь или он от страха съежился?
— Конечно помню, дон Мелькиадес, как же не помнить?! — сказал Трифульсио. — Не знаю, как вас и благодарить за вашу доброту.
— Оставь его, Иполито, — сказал Лудовико, — обморок, не видишь, что ли? Пойдем в кабинет к сеньору Лосано. Оставь его, кому говорю?!
Дежурный надзиратель похлопал его по спине — счастливо, Трифульсио, — и запер за ним ворота, — до свиданьица, а лучше прощай — и он скорым шагом двинулся вперед, по пустырю, на который смотрел через решетку столько времени, что наизусть выучил каждую выбоину, и дошел до рощицы, которую тоже было видно из окна камеры на первом этаже, а потом свернул к домикам предместья, но не остановился, а, наоборот, прибавил шагу. Почти бегом миновал он лачуги, оставил позади неразличимые тени людей, смотревших на него удивленно, испуганно или безразлично.
— Я же не выродок какой-нибудь, не скотина неблагодарная, — сказал Амбросио, — я ж ее любил, царствие ей небесное, ни от кого я столько добра не видал, разве что от вас. Всю жизнь она хребет ломала, чтоб меня прокормить да вырастить. Да ведь вот жизнь какая: некогда и о матери родной вспомянуть.
— Мы, сеньор Лосано, прекратили, потому что Иполито немного погорячился, не сдержался, а тот понес какую-то чушь, а потом и вовсе вырубился, — сказал Лудовико. — Я так полагаю, что этот Тринидад Лопес — никакой не априст и на самом деле не знает, где типография. Как прикажете: можно его привести в чувство и продолжить.
Он шагал все быстрее и быстрее, двигаясь почти наугад, не зная, куда выведут его эти мощенные булыжником окраинные улочки, попираемые его босыми ногами, углубляясь в этот город — разросшийся вдаль и вширь, такой непохожий на то, что осело в памяти.