Все чаще падали рябиновые ягодки кровавых капель в снег, все быстрее спешил охотник. Нагонял козочка была близко. Только вот поздно понял не в косулю он попал. Поздно увидел смеется злое болото и лунные тени пляшут в глазах у той косули. Она нарочно подпустила к себе удальца чтоб видел тот, что игры играются и истории сказываются здесь такие, как ей, деволикой, угодно. Держала в зубах косуля-госпожа белую куропатку. Из шейки птичьей торчала охотничья стрела с бурым пером та, что выпустил сам охотник. И именно птичья кровь пятнала снег. Выронила косуля-дева птицу, разжав белые зубы, и рассмеялась так, как не смеется никто из живущих. Так плачет болотная птица, так выдра потешается над уснувшим рыбаком2, так кличет беду ветер, гуляя в трещине ствола древесного. И, рассмеявшись, бросилась козочка вперед, копытами метя в грудь человека, оцепеневшего пред нею. Ударила, повалила, пронеслась светлый козий живот мелькнул над лицом упавшего в снег человека. Больно скрипнуло за грудиной верно, поломала ребра, окаянная Второй раз наскакивать не стала растоптала уроненный лук с колчаном и унеслась, взвихрив буран снежной пыли. И куропатку битую с собой унесла. Даже рассказ подтвердить нечем кроме ломаных ребер да узких синюшных следов на груди но то охотник увидит позже, сейчас ух! ноги унести он только мечтает. Кружат вдали за сугробами волчьи голоса и не хочет чернобородый охотник видеть тех, кому они принадлежат! И пока потускневшие солнечные крыши не замаячат впереди только о том и будет думать прочь, прочь от этой козы и этого леса! Страшный хохот звучит в ушах чем страшный, и не сказать даже. А жутко жутче волчьей голодной песни за спиною. У, жутко!
Убежала коза, куропатку забрала. Куропатку ту снесла к домику Ингреды, в порог трижды била копытом. И выходила Мод на крыльцо, и затирала мазью из черной ивовой коры рану на птичьей шее, выдрав и скомкав в кулаке стрелу, как травинку. И вспархивала птица, и летела прочь белая в белесом небе зимнем, незаметная, на землю падет, так и вовсе не различишь, покуда не коснешься.
У, жутко а жутче всего, что потом, напившись вина горячего с сушеными травами и повинившись, как дело было, уйдет охотник спать к слугам бароновым и в ту ночь же обнимет его страшная лихорадка. Такая, что чем ни поили его, что при лихоманке-трясовице помогает, а все без толку. Три дня солнечных и три ночи черных метался в жару и бреду. И хрипел, выл, как зверь, и выплевывал слова охотник, задыхаясь, точно давят ему на грудь или терзают горло. Отхаркивал такие слова: передает, говорил, косуля златорогая, весточку барону. Я, говорила она, дева Лалейн, госпожа раэн Тавтейр, и не властно время, не властны люди, сталь и серебро, золото и камень, и медь с водою текучей, и дерево с огнем горючим, не властно даже самое светило надо мною покуда не возьму я крови из сердца барона Готрида Хромого. Так и передай, всем, кто услышать сможет.
Как трижды слова сии произнес, по разу в каждую ночь, так разом отпустила и лихоманка, и трясовица только ребра отбитые болели. Забылся тяжким сном, еще три ночи проспал. Проснулся здоров, только глаза дикие. Молча собрался и ушел никому ничего не сказав. Не видел, как белая в светлом мелькает куропатка в небе над следом его. Но да недолго провожала она его ушел чужой человек, и птица улетела.
Летела-летела на крыльцо избушки приземлилась. Вышла к ней снова Мод рыжий пламень незаплетенных волос по плечам и внимательные, недобрые темные глаза, да тонкие руки, веснушки на пальцах. Смотрит была куропатка, а вот уже и стоит напротив нее точно такая же Мод. Такие же глаза и волосы, и руки веснушки на пальцах, тонкие косточки в чаше ладоней белая куропатка комком пуха. Шагнула одна к другой, слились они в одну девушку, одну-единственную племянницу ведьмы. Не было никакой второй Мод, то ее хитрое, крепкое слово вместе с птицей летало, а теперь к ней вернулось. Куропатку ту хладную уже тушку тем вечером сварит Мод в бульоне с кореньями да ягодами. А охотник что охотник. Домой он вернулся. Только вот на коз больше охотиться зарекся.
Так-то, слышишь, бывает. Слово может стать сильней того, кто из плоти и крови. И что же то слово, вложенное перезвоном недоброго смеха, исторгнутое с больным жаром из груди и вползшее в уши людские, праздные? Как оно жило себе поживало?