А сам Вадим Аркадьевич так и не научился целовать дамам ручки.
- Милая девушка эта Майя Антоновна, - говорил Семченко. - Очень милая... Все ребята очень хорошие. Я, признаться, не ожидал. Мы-то эсперанто над жизнью ставили, а для них он просто жизнь. Как все прочее. Помогает марки собирать - прекрасно. Узнают где-нибудь в Америке про наш город - еще лучше. Или вот венгр одной девушке на эсперанто в любви объяснился. Скажешь, какая любовь на эсперанто? Не-ет, бывает... А я уж думал, конец эсперантизму. В тридцатые годы за него круто взялись!
- Знаю, - сказал Вадим Аркадьевич. - Пустырев меня все уламывал про ваш клуб статью написать. В должном ракурсе.
- И что? Написал?
- Нет.
- А чего? Надо было написать. Движение не оправдало себя, и в те годы все это понимали.
На столе стоял местный сувенир - секретница, сделанная в виде старинной пушки, с двумя горками ядер. Подарок эсперантистов. Опустишь в ствол ядро, и выкатится из-под лафета потайной ящичек. Интересно, подумал Вадим Аркадьевич, что Семченко будет в нем хранить? Что бы он сам прятал в таком ящичке? Разве старые рецепты, которые невестка велит выбрасывать. Наступает старость, и никаких тайн не остается, никаких секретов.
Семченко опустил ядро в пушечный ствол, звякнула пружина, однако потайной ящичек не выкатился: заело что-то в механизме.
- Знаешь, о чем я сегодня подумал? Вот, думаю, приехал сюда, все вспомнил, а теперь умирать пора. Может, для этого только и жил.
- Слушай! - Вадим Аркадьевич налег на стол, качнул его, и ящичек с внезапным хлопком вылетел из-под лафета. - Я тебе тогда письмо принес к эшелону. Помнишь? От кого было?
- От Милашевской. Прислала портрет Казарозы и вырезку из газеты. Некролог... Показать?
- У тебя с собой? - не поверил Вадим Аркадьевич.
Семченко достал из бумажника фотографию: маленькая женщина, окруженная дикими зверями, стоит в пустыне, держит за кольцо клетку с райской птицей. Провел ногтем по венчику на птичьей головке:
- Это ее голос, ее душа...
- А звери что обозначают?
- Это мы все, - сказал Семченко.
- И ты?
- И я, и Генька Ходырев, и Алферьев, и тот курсант. Вот кто есть кто, не знаю. Хотя можно предположить...
- Я здесь тоже есть? - перебил Вадим Аркадьевич.
- Ты? - Семченко задумался. - Про тебя не знаю. Нет, наверное.
- Любил ее? - спросил Вадим Аркадьевич и пожалел, что спросил. Зачем спрашивать? Горло перехватило от забытой нежности к этому человеку, который до сих пор ищет себя среди слонов и единорогов, окружавших некогда маленькую женщину с клеткой в руке.
Он достал фотографию Нади, положил на стол. Семченко придвинул ее ближе к себе, и возникло странное чувство перевернутой жизни - будто она вся еще впереди, и сами они не старики, а мальчишки, новобранцы, хвастающие друг перед другом карточками своих девчонок. Вечерний свет за окном, две фотографии на столе - две женщины, четыре судьбы.
Семченко бережно извлек из бумажника серо-желтую от ветхости газетную вырезку: сгибы проклеены полосками прозрачной пленки, буквы наполовину стерлись, края измахрились, и черная черта вокруг текста расползлась, будто не напечатана, а процарапана.
"Вдали от Петрограда, на сцене провинциального клуба, нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды, Георгиевны Казарозы-Шершневой, актрисы, и певицы...
Что можно занести в ее послужной список? Немногое, казалось бы. Несколько ролей, несколько песенок, две-три случайные пластинки - дань моде, и все. Но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее мгновенно блеснувшую и угасшую славу, то было, видимо, и другое. Казароза была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести все, кроме неверности тона.