Я очень поздно понял глубину.
Я на нее набрел совсем случайно.
Я думал: на секунду загляну
И отшатнусь. И сохранится тайна.
Но глубина уже вошла в меня
И мною уже сделалась отчасти.
И я живу, в себе ее храня
На самом дне.
На горе иль на счастье.
Ее, и ненавидя и любя,
Я сохраняю.
Не легко мне часто.
Но без нее я б чувствовал себя,
Как шхуна в шторм, что вышла без балласта.
Нигде и никогда
Как меня найти? переспросил Михалыч. Да проще простого. Дом престарелых, что на Маяковке, знаешь? Ну, так вот, заходишь в корпус и говоришь: «К Михалычу». И тебе всякий укажет. Я кому телевизор починить, кому радиоприемник. Опять же плакат какой-нибудь для центра нарисовать все ко мне идут
Его последнее пристанище четыре на три метра комнатенка с умывальником, но без туалета. Две панцирные койки его и нынешней жены, шкаф, стол, два стула, ну, вот, пожалуй, и все. На столе разложенный во всю ширь, но еще не законченный плакат про красноносых алкашей с соответствующей рифмой. Михалыч поясняет: начальство просило пропесочить как следует нарушителей режима, хотя от режима этого сам порядком натерпелся
Слушай, как бы спохватывается и переходит на заговорщический тон. Ну, никакого житья все сумки обшаривают. Чуть бутылку где найдут долой. Говорю им: мне на каштанах сказали настаивать помогает. Я и к главврачу ходил. Вот же, показываю, у меня и каштаны приготовлены. Для настойки А он взял и отнял. Ну, было один раз. Напился. Так я же заранее пошел к главврачу и предупредил: мне нужно напиться для разрядки И все. И больше ни разу. Ну да ладно. Это я так
Михалыч маленький жилистый старичок. На вид далеко за семьдесят. Давно тоскующая по штопке тельняшка и одинаковые с ней по возрасту штаны его обычный гардероб. Говорит, что подполковник. И даже резидент. Ясное дело, в отставке. Подробности опускает подписку, клянется, дал на 25 лет о неразглашении. Впрочем, не удержался и понес, понес В ход тут же пошли короткоствольные автоматы, парашюты, стреляющие ядом авторучки и чертовски сложный венгерский язык. Дальше Египет: раскаленные пески и книжица убористых стихов о неизлечимой русской тоске по хрустящему снегу.
Я их прям залпом сочиняю, клянется старик. Сажусь и всю ночь, не вставая, пишу. Жена-покойница за это сколько раз ругала. Зачем, говорит, зря свет прожигаешь
Он долго ищет в своем рукописном сборнике «каирские» страницы, цепляет на нос очки и с чувством читает О древних сфинксах, о сыпучих песках, о русской душе, о елке за окном. Голос Михалыча дрожит. На глаза наворачиваются слезы. Он резким движением сбрасывает на стол очки, трет сморщенной ладонью нос и, как бы извиняясь, говорит:
Чувствительный я очень. Не могу
Разговор сдвинулся в сторону Индии. Туда, как назло, в агенты не взяли. Вместо нее героя отрядили в Анголу. Или в Намибию. А может, в Албанию. Чувствуется, Михалыч и с георгафией не на «ты», и быстро ее сворачивает. Теперь вот, гордо выпячивает грудь в потертой тельняшке, художественное ремесло. В шкафу пылятся трафареты «Не влезай убьет!», «Играйте в Спортлото!» и т.д.
О том, как угодил в богадельню, рассказывает скупо. Что-то вроде Льва Толстого плюнул и ушел. «Дед, дай сто рублей, мне деньги нужны!» последнее, что помнит Михалыч из разговора с внучкой.
Перед окнами Михалыча чисто выметенный двор, белые халаты, обшарпанные корпуса. Кругом большая и убогая опрятность. От кухни тянет домашним борщом. По дорожкам в инвалидных колясках мерно шествует недвижный контингент. Условно подвижные, напротив, больше лепятся на скамейках и с лицами, отмеченными печатями невыразимой обреченности, толкуют о чем-то своем, несбыточном. Или играют в карты. В воздухе пахнет тоской. Хочется убежать
Я вообще-то себя называю чудаком, признается Михалыч., и, как его, забыл это слово
Он гулко стучит с досады пальцами по лбу
Ну, что ты будешь делать, память какая стала А, вспомнил: эксцентриком вот как я себя называю Разведчик он ведь всегда актер. А я люблю играть, разыгрывать. Это даже не дурашливость, хотя внешне, может быть, так и есть. Скорее, ерничество Так легче. Так легче, когда совсем тяжело