У меня ведь родители есть, отец, мать, живут фартово… Только я ненормальный, дома не могу жить, да и нигде не могу долго. Меня мать к доктору водила, он так и сказал — склонен к бродяжничеству. Болезнь такая, психическая. Да ты не пугайся, я никого не обижаю, даже, наоборот, жалею. И мать с отцом жалею, а сделать ничего не могу. Когда живу дома, они не знают, как мне угодить, пианино купили, учителя наняли. А меня словно что-то душит…
Лицо у Сашки было белое, глаза голубые, а глядел он вроде бы на Гриньку, а вроде бы и нет. Такое выражение глаз было у Витьки, когда рисовал он своих лошадей.
— Вот душит и душит, я уже ни с кем говорить не могу, даже видеть никого не хочу. А уж как побегу, так у меня холодок такой в груди, или вроде как ветерок прохладный. Хорошо…
Это от мамки родной бегать? Да от отца? Из дома, где пианино есть? Гринька этого не мог понять никак, а Сашка еще больше огорошивает:
— И еще такой холодок, когда украду чего. Аж дух занимается. Это уж совсем хорошо, лучше не бывает.
Конечно, у них в детдоме тоже воровали, но это с голодухи. Гринька бы и сам чего украл, если бы не боялся, но почему от этого хорошо бывает? А Сашка, словно прочитав его мысли, пояснил:
— Да ты не думай, что я кусок хлеба у дохляка детдомовского украду. Мне надо, чтоб опасно, рискованно. Вот тогда-то холодок.
— А ты Иванко не боишься? — Гринька перевел разговор в более доступное для его понимания русло.
— Я, брат, никого не боюсь. Ты не смотри, что я маленький, я очень сильный, если до драки доходит. Только такое редко бывает. Потому что у меня другая сила есть.
— Какая другая?
— А вот увидишь.
И Гринька увидел на следующий день.
Детдомовцы потянулись из столовой, и каждый, кто устоял перед соблазном съесть весь хлеб сразу, нес пайку за пазухой. Сашка, игравший во дворе со щенком, окликнул Иванко и, глядя в глаза, тихонько сказал:
— Иванко, поделись хлебом с Тузиком. Собака тоже есть хочет.
И также безропотно, как когда-то сам Гринька протягивал Иванко свою пайку, тот протянул ее щенку и поспешил прочь, словно чего-то испугавшись насмерть. Гринька глянул на Сашку и тоже испугался. Чего именно — и до сей поры не поймет. Пожалуй, застывшего взгляда глаз его, ставших из голубых темно-серыми, да еще какой-то жилочки, что билась на лице, заставляя подергиваться уголок рта.
При Сашкиной опеке жилось Гриньке в детдоме спокойно. Иванко ходил тише воды, только недолго это длилось. Однажды за обедом Сашка подвинул Гриньке свою порцию щей, подумав, отдал и хлеб.
— Ты чего? — удивился тот.
— Все, брат, не могу есть. Я уж и не сплю какую ночь. Пора, значит…
— Куда пора? — испугался Гринька, но сам уже все понял. Теперь и ему не спалось всю ночь. Как же отыграется на нем Иванко, когда не будет рядом Сашки!
Утром, когда озябшие ребята вылезли из-под байковых одеял и потянулись к завтраку, Сашка остался в постели. Глаза его, не мигая, смотрели в потолок. Задержался и Гриня, подошел к нему, присел на краешек кровати:
— Сашка!
Тот будто бы не слышал, и тогда Гринька заревел в голос.
— Возьми меня с собой.
— Так я ж бродить буду. Куда брать-то? — посмотрел на него, как мимо. Широко раскрытые глаза казались незрячими.
— Куда хошь возьми. И я бродить буду. Может, где Витьку встречу…
Сашка тоже сел, поставил на пол босые ноги, потянулся, потом рывком поднялся, напружинился, и Гринька увидел, как по худому телу прокатилась волна мускулов.
— А выдержишь?
— Выдержу!
— Нас ведь и побить могут.
— Пусть бьют. Все лучше, чем здесь с Иванкой.
— А если где брошу в дороге? Со мной ведь все случиться может.
— Пусть бросишь.
Гринька был согласен на все.
— Ну что ж, тогда сегодня и уйдем.
— Прямо сегодня?
У Гриньки что-то екнуло в груди, стало страшно. Но оставаться было страшнее.