И я помню, как он крикнул мне, спрашивая:
- Братишка!
Я был братишкой матросов! Как только не обращались ко мне за жизнь даже "маэстро"!.. Но когда мне бывает на душе плохо, я вспоминаю, что именно этот окрик трепетал у меня на плече:
- Братишка!"
"Когда-то я хотел есть природу, тереться щекой о ствол дерева, сдирая кожу до крови. Когда-то я, впервые после перерыва оказавшись за городом, взбежал на невысокий холм и, не видя, что вокруг кладбище, упал, чувствуя восторг, в траву лицом - в ножи травы, которые меня ранили, плакал от сознания близости к земле, разговаривал с землей.
Поднявшись, я увидел деревенское кладбище с фанерными крестами, с фотографическими карточками - все в каких-то вьющихся лиловых побегах и с темным дубом, который склонялся над ним и шумел".
Любить жизнь, тереться щекой о ствол дерева и упасть на кладбище доля каждого. Но написать об этом так, как это написано здесь, - доля Олеши.
1968
А. Тышлер
В течение многих лет я встречался с Олешей в кафе "Националь". Чаще всего он усаживался за столик у окна, из которого просматривалась широкая панорама Кремля, Красной площади с Василием Блаженным и с бесконечной очередью в Мавзолей Ленина. Большей частью это происходило во второй половине дня. Я приходил в кафе, а он уже сидел, иногда один, упершись кулаком в щеку, заложив одну ногу за другую, словно бы желая их веревкой закрутить. Над чем-то размышлял и что-то записывал. При нем всегда были папиросы, разодранный коробок спичек и рядом потертый, почти золотистого цвета, некогда коричневый портфель. Мне всегда казалось, что он его носил со школьной скамьи.
Олеша недолго находился в одной позе. Он резко, будто желая отделить голову от своего тела, направлял ее в пространство, ласковым взглядом кого-нибудь "засекал", и "засеченный", как заколдованный, шел прямо на Олешу. За короткое время его стол обрастал друзьями и знакомыми. Это были главным образом писатели, художники, поэты, актеры, режиссеры и кинематографисты. Юрий Карлович умел слушать, и мне казалось, что он слышит глазами, ртом, всем своим силуэтом, но не ушами. Он участвовал в разговоре, вставлял в пустые места речи своего соседа острые, пронизанные иронией слова. Круг сидящих все время менялся. Одни уходили, другие приходили, и тема разговора, естественно, тоже менялась, но по форме все продолжало быть "олешевским". Точно все были карандашами, а Олеша - перочинным ножичком. Одни карандаши так и оставались туповатыми, другие становились заостренней.
Мы обычно представляем себе центр как нечто главное, находящееся посередине. Олеша старался забиться в уголок, голова его опускалась в плечи, и он как бы утопал в самом себе. И все равно центром всего окружающего был Юрий Карлович Олеша. Когда он произносил очередную острую фразу, то удивительно напоминал мне Щелкунчика, с треском ломающего орехи. И в нем действительно было нечто от Щелкунчика, а во всем облике что-то сказочное, андерсеновское. Верхняя часть его тела выглядела тяжелее нижней (как это бывает у малых детей), и казалось, что Олеша вот-вот сам себя прижмет к земле!
Как у всех талантливых людей, в Юрии Карловиче было много детского, юношеского. Однажды в кафе он повздорил с Валентином Катаевым. Рассердившись, Олеша вышел из "Националя", подошел с улицы к окну и, приплюснув лицо к стеклу, изобразил гримасу, желая выразить свое негодование Катаеву. Но у него ничего не вышло - рожица получилась симпатичной и смешной. От ежедневных посещений кафе в течение нескольких лет Олеша производил впечатление замолкшего писателя. На эту тему среди его друзей (конечно, в его отсутствие) велись дискуссии. Я был уверен, что Юрий Карлович ежеминутно ронял прекрасные мысли и слова, чтобы поднимать их.