Спуститься в ресторан, где уже играли Саксонский и Митник, где подавали вкуснейшие киевские котлеты, отличнейший крем "Марго" и яблоки в тесте, где можно было сидеть не торопясь в тотчас же образовавшейся вокруг толпе собеседников и говорить, говорить, высыпая мысли, рассуждения, феноменальные догадки, или слушать людей, старые одесские рассказы., или спорить с москвичами, которых в летние месяцы всегда хватало в Одессе.
Он говорил с неуловимым литовским акцентом, необыкновенно изящным и трогательным. Он шутил безошибочно по точности вкуса, со сдержанным, спокойным остроумием. С этой точки зрения он любил рассматривать и себя, подмечая в себе то потешные попытки стать богатым, заработать что-нибудь на кинематографической авантюре, то внезапно осенившую его влюбленность, то он беспощадно вышучивал себя, представляясь маленьким, желчным, печеночным человеком.
Но он был очень красив со своим прекрасным лбом, мудрыми глазами, спокойным голосом и внезапной сердитостью в споре. Он был писатель. Таким и должен быть писатель - человеком фантазии, божественных преувеличений, восторга перед красотою и той вечной полемикой с жизнью, которая неизбежно снедает всякого интеллигента, а писателя в первую очередь.
Он был интеллигентом наивысшего разбора. Не потому только, что он всей натурой своею представлял образец воспитанного человека, что не так уж часто бывает среди людей, но потому, что для него нравственные ценности оставались вне сомнений и никогда не затемнялись суетностью мелкого расчета в трате самого себя. Все его богатство было в уме. Он расходовал это богатство совершенно безрассудно, как и должен его расходовать настоящий интеллигент.
Едва ли можно переоценить литературное наследство Олеши для всего нашего литературного дела. Как было уже сказано, взыскательность его к слогу была необыкновенной и во многом ныне утрачена. Может быть, никого другого из писателей пореволюционной эпохи не следует перечитывать так часто, как Олешу, - и прежде всего "Зависть".
Подобно Александру Довженко, он жадно желал увидеть своего молодого современника очищенным от всякой скверны, от грешной и бестолковой суеты, мещанского бытия. Но это нимало не значит, что в своих книгах он рисовал мир абстрактных иллюзий. Он мог написать про цыганскую девочку: "Подошла... девочка величиной с веник" - и все становилось видным и ясным. Да, именно "с веник", потому что на маленьком тельце несоразмерно длинное платье юбкой метет по полу. Конечно же это и есть маленькая цыганка, приплясывающая на одной ноге и канючащая денежку. Он мог написать: "Глубокое до неутоленной страсти". Именно до! Не ре, не ми, не фа, а до, где сам звук из твердого "д" и протяжного "о" воспроизводит необходимую густоту тона. Казалось бы, что литературе до этой музыкальной притязательности? А что литература без нее?
Точность оценок всех явлений и свойств окружающего мира в немыслимой пестроте своей, составляющей целостную красоту жизни, открывалась ему с необыкновенной ясностью, предметностью. Читайте "Зависть"! Каждая страница отработана до виртуозной точности и зримости. Он восхищался классикой прежде всего в этом ее значении. Он говорил:
- Как они уважали точность образа! "Кавказ подо мною..." Или в "Пиковой даме" англичанин, который говорит свое "О?" у гроба графини.
Посмеиваясь, сверкая глазами из-под бровей, он вспоминал Гоголя, находя в каждой строке необыкновенное для себя наслаждение феноменальностью гоголевского оборота. Впрочем, по справедливости говоря, в этом своем пристрастии к Гоголю он, разумеется, был не одинок. В кругу друзей всегда находился кто-то, кто подхватывал фразу и возвращал ему цитату. Олеша жмурился от наслаждения, как будто гоголевское слово прикасалось к нему, ласкало кожу.