Девочки уходят.
Таким образом я веду свою подругу через мое детство, но она его не видит и не замечает, а молча идет рядом, думая лишь о возможной слежке особиста.
Она идет на удивление невозмутимо. Ее просто оцепенил и ослепил страх. Е е страх. Меня же м о й страх сделал зорким чудовищно, и, когда мы входим со света в кромешный коридор барака, я умудряюсь разглядеть трущобную стирку в дальнем его конце и человека, сортирующего в консервной банке червей-опарышей.
Возня с тетидусиным ключом - и мы в комнате. У меня с собой бутерброды. С красной икрой. Пять штук. Копеечные дела по тем временам. А она достает вино! Она достает - вино... Такого я сроду не мог предположить. Она достает незнакомое мне вино, а знаком я - да и то понаслышке - только с кагором и портвейном "три семерки", каковые очень ценятся окружающими меня знатоками чего угодно, но не этого дела.
- Погоди! - говорит она, когда, выпив немного и съев полбутерброда, я дрожа начинаю обнимать ее, беспрепятственно касаясь тяжелой и теплой материи мягкого платья, и ощущение это само по себе уже сладостно. - Погоди! говорит она. - Мне сперва нужно выйти!
- Выйти?
- Обязательно! Я иначе не могу...
Я убит. Выходят в Пушкинском студгородке вот куда: среди бараков на все про все имеются два сарая, по виду как бы деревенские амбары. Каждый сарай высок и светел из-за щелей и одного оконца слухового типа. Сараи выбелены известкой прямо по дереву, и сползшая с плохих и старых досок известка создает уникальный колорит неопрятности и неприкасаемости. Амбар перегорожен стенкой, которая упиралась бы в потолок, если бы таковой был, но над стенкой пусто, а дальше виднеется изнутри конек двускатной крыши.
По обе стороны стенки - на мужской и женской половине - помосты из толстенных досок с выдолбленными в ряд восемью дырками. Эффект присутствия полный. Во-первых, из-за низкой перегородки, во-вторых, из-за того, что, если стоишь, не доходя до помоста, в яме виден окончательный результат совершаемого за перегородкой.
Те, кому этого мало, пробили в стене на разной высоте очень большие дырки. Дырки эти кое-где чем попало заколочены. Но только кое-где. Я тоже родился не во дворце, тоже посещал нужник на задворках, и о том, что на сиденье садятся, а не встают ногами, догадался сам в двадцать три года, но в чудовищные сортиры студгородка (Пушкинского, не Алексеевского) заглядывал только при крайних обстоятельствах, хотя в знойные дни вонь в их прогретом полумраке почему-то делалась томительной, а сквозь бреши в перегородке можно было понаблюдать решительные приседания и послушать интересные разговоры забежавших подруг. Но это - летом.
Как известно, народ наш обращается с отхожими местами на редкость небрежно и неряшливо. Ему, народу то есть, ничего не стоит, пренебрегая элементарными навыками прицельности, загадить края отверстия, измочить пол, оставить на стене отпечаток пальца. Доски всё впитывают, всё присыхает к ним, намеренная неопрятность порождает неопрятность вынужденную, и расположиться над очком становится все труднее и труднее. К наклонному сивому желобу тоже мешают подойти лужи, особенно если ты на кожимитовой подошве или в тапочках.
А тут - холода на носу. Все, что впитывалось, начинает заледеневать, наслаиваться. О том, чтобы пройти по наледи к очку, не может быть речи уже в канун января. Тактическое пространство уменьшается. Захожий народ отступает в своих действиях ближе к входной двери, беспорядочно гадя на пол. На стенах (пока еще изнутри) высокие наледи сывороточного цвета, они, достигая полутораметровой высоты, сталагмитами высятся из пола, перемежаясь окаменевшими бурыми кочками.