А он идет, ничего! Поймите вы, что значит сочувствие, если нет веры в успех дела? Тут, мол, надо начальника настоящего, мудрого, яко змий, чтобы, знаете, этими обходцами ползать умел, величие бы являл, где надо, а где надо -- и взяточкой бы не побрезгал, -без этого какой уж и начальник! Ну, тогда могла бы явиться и вера: "этот, мол, скрутит!" Только... чорт возьми! тогда не было бы сочувствия, потому что все дело объяснялось бы столкновением "начальственных" интересов... Вот тут и поди!.. Э-эх, сторона наша, сторонушка!.. Давайте-ка лучше чай пить!
Василий Иванович круто оборвал и повернулся на стуле.
-- Наливай, Матренчик, чаю, -- сказал он как-то мягко жене, слушавшей все время с большим интересом речи супруга. -- А прежде, -- обратился он ко мне, -- не дернуть ли нам по первой?..
Василий Иванович и сам представлял тоже один из интереснейших типов, какие, кажется, встречаются только в Сибири; по крайней мере в одной Сибири вы найдете такого философа где-нибудь на почтовом станке, в должности смотрителя. Еще если бы Василий Иванович был "из сосланных", то это было бы не удивительно. Здесь немало людей, которых колесо фортуны, низвергши с известной высоты, зашвырнуло в места отдаленные и которые здесь начинают вновь карабкаться со ступеньки на ступеньку, внося в эти "низменные" сферы не совсем обычные в них приемы, образование и культуру. Но Василий Иванович, наоборот, за свое вольнодумство спускался медленно, но верно, с верхних ступеней на нижние. Он относился к этому со спокойствием настоящего философа.
Получив под какими-то педагогическими влияниями, тоже нередкими в этой "ссыльной стране", с ранней юности вкусы и склонности интеллигентного человека, он дорожил ими всю жизнь, пренебрегая внешними удобствами. Кроме того, в нем сидел художник. Когда Василий Иванович бывал в ударе, его можно было заслушаться до того, что вы забывали и дорогу и спешное дело. Он сыпал анекдотами, рассказами, картинами; перед вами проходила целая панорама чисто местных типов своеобразной и забытой реформой страны: все эти заседатели, голодные, беспокойно-юркие и алчные; исправники, отъевшиеся и начинающие ощущать "удовольствие существования"; горные исправники, находящиеся на вершинах благополучия; советники, старшие советники, чиновники "всяких" поручений... И над всем этим миром, знакомым Василию Ивановичу до мельчайших закоулков, царило благодушие и величие местных юпитеров, с демонстративно-помпадурской грозой и с младенчески-наивным неведением страны, с кругозором петербургских департаментских канцелярий и властью могущественнейших сатрапов. И все это в рассказах Василия Ивановича освещалось тем особым внутренним чувством, какое кладет истинный художник в изображение интересующего его предмета. А для Василия Ивановича его родина, которую он рисовал такими часто непривлекательными красками, составляла предмет глубоко интересный. Интеллигентный человек, в настоящем смысле этого слова, он с полным правом мог применить к себе стих поэта:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
И он действительно любил ее, хоть эта плохо оцененная любовь и вела его к постепенной, как он выражался, "деградации". Когда, после одного из крушений, вызванных его обличительным зудом, ему предложили порядочное место в России, он, немного подумав, ответил предлагавшему:
-- Нет, батюшка, спасибо вам, но я не могу... Не могу-с! Что мне там делать? Все чужое. Помилуйте, да мне и выругать-то там будет некого.
Вообще, когда мне приходится слышать или читать сравнение Сибири с дореформенною Россией, -- сравнение, которое одно время было в таком ходу, -- мне всегда приходит на ум одно резкое различие. Различие это воплощается в виде толстой фигуры моего юмориста-приятеля.