- Слушаю-с,- сказал Никита, расчувствовавшийся под влиянием вина, которое он выпил, как говорил "на свои деньги", и с видимым желанием заплакать, хлопая глазами.
Когда же на крыльце штабс-капитан сказал: "Прощай, Никита!"-то Никита вдруг разразился принужденными рыданиями и бросился целовать руки своего барина. "Прощайте, барин!" - всхлипывая, говорил он.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, и что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей), и т. д., и т. д. По уходе барина Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
"А может быть, только ранят,- рассуждал сам с собою штабс-капитан, уже сумерками подходя с ротой к бастиону. - Но куда? как? сюда или сюда? - думал он, мысленно указывая на живот и на грудь. - Вот ежели бы сюда,- он думал о верхней части ноги,- да кругом бы обошла. Ну, а как сюда да осколком -кончено!"
Штабс-капитан, однако, сгибаясь, по траншея 1000 м благополучно дошел до ложементов, расставил с саперным офицером, уже в совершенной темноте, людей на работы и сел в ямочку под бруствером. Стрельба была малая; только изредка вспыхивали то у нас, то у него молнии, и светящаяся трубка бомбы прокладывала огненную дугу на темном звездном небе. Но все бомбы ложились далеко сзади и справа ложемента, в котором в ямочке сидел штабс-капитан, так что он успокоился отчасти, выпил водки, закусил мыльным сыром, закурил папиросу и, помолившись богу, хотел заснуть немного.
Князь Гальцин, подполковник Нефердов, юнкер барон Пест, который встретил их на бульваре, и Праскухин, которого никто не звал, с которым никто не говорил, но который не отставал от них, все с бульвара пошли пить чай к Калугину.
- Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя,- говорил Калугин, сняв шинель, сидя около окна на мягком, покойном кресле и расстегивая воротник чистой крахмальной голландской рубашки,- как же он женился?
- Умора, братец! Je vous dis, il y avait un temps ou on ne parlait que de ca a Petersbourg [Я вам говорю, что одно время только об этом и говорили в Петербурге (франц.).], - сказал, смеясь, князь Гальцин, вскакивая от фортепьян, у которых он сидел, и садясь на окно подле Калугина,- просто умора. Уж я все это знаю подробно. - И он весело, умно и бойко стал рассказывать какую-то любовную историю, которую мы пропустим потому, что она для нас не интересна.
Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они были между своими в натуре, и особенно Калугин и князь Гальцин, очень милыми, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых.
- Что Масловский?
- Который? лейб-улан или конногвардеец?
- Я их обоих знаю. Конногвардеец при мне мальчишка был, только что из школы вышел. Что старший - ротмистр?
- О! уж давно.
- Что, все возится с своей цыганкой?
- Нет, бросил,- и т. д. в этом роде.
Потом князь Гальцин сел к фортепьянам и славно спел цыганскую песенку. Праскухин, хотя никто не просил его, стал вторить, и так хорошо, что его уж просили вторить, чему он был очень доволен.
Человек вошел с чаем со сливками и крендельками на серебряном подносе.
- Подай князю,- сказал Калугин.