- Этого, - говорит она, - одним умом не понять, это чувствовать надо, сердцем чувствовать...
Так говорит она мне, Годл то есть, а лицо в это время у нее пылает, глаза горят. Будь они неладны, дочери Тевье! Захватит их что-нибудь, так уж целиком - с головой и сердцем, с душой и телом!
Расскажу я вам вкратце: проходит неделя, и две, и три, и четыре, и пять, и шесть, и семь - ни ответа, ни привета. "Ни гласа, ни отзыва", - ни письма, ни весточки.
- Пропал, - говорю, - Феферл! - и поглядываю на свою Годл. Ни кровинки в лице. Выискивает, бедная, себе работу по дому, хочет, видать, горе свое заглушить... Но хоть бы вспомнила о нем! Тихо! Как будто никогда и не было на свете никакого Перчика!
Но вот однажды случилась такая история: приезжаю домой, вижу - моя Годл ходит заплаканная, с набухшими веками. Начинаю расспрашивать и узнаю, что был недавно какой-то длинноволосый и о чем-то шептался с ней, с Годл то есть. "Ага! - думаю. - Это, наверное, тот самый, который удрал от богатых родителей и носит рубаху навыпуск..." И, недолго думая, вызываю Годл и сразу же беру ее в оборот:
- Скажи-ка мне, дочка, ты получила от него весточку?
- Да!
- Где же он, твой суженый?
- Далеко! - говорит.
- Что он поделывает?
- Сидит.
- Сидит?
- Сидит.
- Где сидит? За что?
Молчит. Смотрит мне прямо в глаза и молчит.
- Скажи-ка, мне, дочь моя, - говорю я, - насколько я понимаю, он сидит не за воровство. Но в таком случае это у меня в уме не укладывается: коль скоро он не вор и не жулик, - за что же он сидит, за какие такие грехи?
Молчит. "Не говоришь, - подумал я, - не надо! Твое сокровище, не мое! Ну и шут с ним!" Но в сердце я ношу боль. Ведь я все же отец! Недаром в молитве говорится: "Как отец детей своих жалеет", - отец отцом остается.
Короче говоря, было это в седьмой день праздника "кущи"*, вечером. Уж у меня так заведено, что в праздники я и сам отдыхаю и лошаденке отдых даю, как сказано в писании: "Ты и вол твой, и осел твой и сам отдыхай, и жена твоя и лошадь твоя..." Да и то сказать, в Бойберике делать уже почти нечего: чуть только запахнет осенью, дачники разбегаются, словно крысы в голодную пору, и Бойберик превращается в пустыню. В такое время я люблю сидеть дома на завалинке. Это для меня самая лучшая пopa. Каждый хороший день - дар божий. Солнце уже не пышет жаром, оно ласкает мягко, душу живит. Лес еще зелен, от сосен по-прежнему пахнет смолой, и кажется мне, что лес выглядит празднично, как божьи кущи. Вот здесь, думаю я, господь справляет праздник. Здесь, а не в городе, где шум и сутолока, где люди носятся как угорелые, душу себе выматывают в погоне за куском хлеба, где только и слышно, что деньги, деньги и деньги! А уж вечером, да еще в такой праздник, - здесь и вовсе рай земной: небо синее, звезды сверкают, переливаются, мигают, совсем как человеческие глаза. Иной раз случается, - пролетит стрелой звезда и оставляет после себя на секунду зеленоватую черту - это закатилась чья-нибудь звездочка, чье-то счастье кануло. Ведь что ни звездочка, то чья-то доля... "Хоть бы не моя судьба бесталанная", - думаю я и вспоминаю о своей Годл. Уже несколько дней как она чего-то приободрилась, ожила, совсем другая стала. Кто-то ей письмо привез, верно от него, от Перчика. Хочется, страсть как хочется знать, что он пишет, но спрашивать не желаю. Молчит - и я молчу. Словно в рот воды набрал. Тевье - не баба, Тевье может и подождать.
Между тем выходит сама Годл, усаживается рядом со мной на завалинке, оглядывается по сторонам и говорит тихонько:
- Знаешь, папа? Я должна тебе кое-что сказачь: сегодня мы с тобой распрощаемся... Навсегда...
Говорит она тихо, чуть слышно, и смотрит на меня так странно, что вовек мне этого ее взгляда не забыть. "Топиться хочет", - мелькнуло у меня в голове.