Но при условии абсолютного повиновения мне. Не отвлекаться, внимание на переносицу.
По-прежнему на переносице Калиновского ничего нельзя было рассмотреть, даже ни прыща, ни родинки, и Мите стало скучно с ним. Он ушел обратно в сад, мимо оранжереи с побитыми стеклами, мимо беседки, наглухо покрытой хмелем, туда, куда не доставал голос Калиновского. Мите надо было дождаться ночи, когда все уснут. Он лег на траву и стал ждать ночи. Медленные облака проплывали над ним. Он смотрел, как они плывут, ему было так чисто в себе, как бывало, когда он сидел на обрыве над рекой, смотрел на плывущую мимо ветку дерева, или пену, или лодку с людьми и понимал, что он больше никогда не увидит эту ветку, пену, лодку. В нем все становилось чистым от этого понимания. Течение реки, уносящее безвозвратно ветку и пену, смывало в нем всякую память о первородной грязи, из которой его извлек Корней. Небесное течение также смывало память обо всем, что он узнал, живя среди людей. В нем оставалось то, чему он не знал названия. Понимать слова Митю научил Корней, но он не все слова успел сказать.
В тот час, когда Митя был в больничном саду, туда же забрели два наркомана, пациенты Калиновского. Срок лечения этих наркоманов подходил к концу, Калиновский был убежден, что излечил их, а таким пациентам в последние перед выпиской дни позволялось гулять вне лечебного корпуса, внутри общей стены-забора, окружающей сад и все строения больницы. В сад наркоманы пошли, чтобы покурить травки, и место, где хоронился Митя, показалось им подходящим для их дела. Они разговаривали, когда шли, и Митя слышал их, а потом, усевшись в траве, замолчали, закурили и опять заговорили, но уже другими голосами, по-другому. Митя услышал: они стали называть друг друга братьями. "Ты, брат..." - "Да, брат..." Что-то произошло с этими людьми, они как будто узнали вдруг, сейчас вот, что они братья. Митя подумал, что, быть может, и он их брат, и поднялся из травы. Если бы они узнали его, он бы им рассказал про клад. Втроем бы они подняли его. Один наркоман сосредоточенно глядел на огонек папиросы, он не сразу увидел Митю, а другой увидел, но узнал в нем неизвестно кого, не брата.
- Не в этом саду я хотел бы встретиться с тобой, мой мальчик. Я помню, все помню. Наш сад, и дождь тот вечерний, и нежность его. И что-то говорило с нами голосом любви. Я помню... Но где твоя пилотка, почему ты не в пилотке?
Ночью Митя возвращался домой. На улицах Верхнего Вала было пустынно. Все сидели по домам в страхе перед мастифом Пупейко, который взбесился вдруг, покусал хозяина и рыскал по городу, показываясь там и сям, наводя всюду ужас. Встретил Митя одного музыканта Гехта, который запил пуще прежнего и не ведал, что творится вокруг. Гехт стоял на крыльце своего дома, упершись лбом в дверь.
- Тебе постукать? - спросил Митя.
- Не открывают... - повернулся к нему Гехт лицом. Он был похож на человека, заморенного тяжелой работой. - Постучи, милый, постучи. Может, тебе откроют.
Мите тоже не открыли. Гехт махнул рукой и лег на крыльце возле дверей.
- Буду тут спать. Подожди-ка, - окликнул он уходящего Митю. - Возьми, достал он из кармана мундштук трубы. - Из него никто еще не дул. Я расскажу тебе... В детстве у меня не было своего мундштука, так бедно мы жили. Дул в общий мундштук. И вот теперь дую на похоронах. Тебя я знаю. Будешь всегда один, и будь... Не надейся ни на чью помощь. Тут все нищие навеки.
- У меня есть братья, - сказал Митя. - Только я не знаю, где они живут. Корней говорил, что где-нибудь они есть.
- Нет у человека никого, - пробормотал Гехт, свернулся по-собачьи у дверей и заснул.
В доме Корнея, увидел Митя, пришедши туда, будто кто-то уже поселился без него, кто натоптал везде, набросал окурков, разбил чашку на мелкие осколки. "Наверное, это начальник, - подумал Митя.