— Тогда — пусть я заболел. Вы провожаете меня домой. Меня же никто не знает. Подумают, что я ваш друг.
Крог сказал: — Мне очень жаль, Фаррант, но их вы не проведете. Еще два часа осталось сидеть. А вы — что, немножко актер?
— Немножко? — переспросил Энтони. — Жаль, вы не видели меня в «Личном секретаре». Вся школа смеялась, даже учителя. Директорша (мы ее звали негритоской) подарила мне коробку шоколада. Конечно, я не тот, что прежде, но разыграть комедию смогу.
Но Крог сказал — нет, ничего не выйдет. Все это очень заманчиво, но Фаррант не знает, как пристально следит за каждым его шагом пресса. В особенности один плюгавый оборванец. — Меня не оставляют в покое уже много лет. Что называется: оказывают честь. Без этой опеки я, честно говоря, почувствую себя неспокойно. Идите. Позвоните и возвращайтесь. — Он впервые за весь вечер раскрыл программу и внимательно, страницу за страницей стал ее читать, начав с большой рекламы «Крога» и добравшись до списка действующих лиц.
В фойе публика оставила свободное пространство для принца, который прогуливался в сопровождении супруги, пожилого господина с колючими седыми усиками и молодящейся длинноволосой дамы с прыщеватым лицом, не тронутым пудрой; группа ходила взад и вперед, взад и вперед, как звери в клетке. Вслед удаляющимся спинам вскипала волна шепота, сменяясь деланно безразличным разговором, когда те четверо возвращались.
На блокноте в телефонной будке кто-то нарисовал сердце, нескладное кривобокое сердце. Телефонист долго не понимал Энтони; пришлось несколько раз повторить: «Отель Йорк». В сердце был записан номер телефона, художник начал было рисовать стрелу, но бросил. В фойе взад и вперед расхаживал принц, дамы жадно разглядывали платье принцессы, мужчины перешептывались. Что-то безыскусное и трогательное было в нарисованном сердце, но потом, ожидая с трубкой в руке, Энтони заметил в уголке страницы французский стишок, какие обычно завертывают в рождественские хлопушки, и все сразу предстало умной стилизацией, утонченной шуткой.
— Мисс Дэвидж у себя? — Швейцар в «Йорке» понимал по-английски. — Трудно сказать. Пойду посмотрю. Как, вы сказали, ее зовут? — и Энтони расслышал затихающие шаги. Он взглянул на часы — четверть десятого. Кстати: как ее зовут? Она говорила, только он забыл. Выяснилось, что он даже не может толком вспомнить, какая она: в памяти застряли лишь подмеченные недостатки — не та помада, не та пудра. То, что она никакая, больно кольнуло его. Появилось чувство ответственности, словно ему доверили щенка, а он потерял его. «Только кликните — сразу прибежит...» Хорошо, а если забыл кличку?
— Это Энтони говорит, — сказал он. Он узнал голос, узнал это беззащитное простодушие, когда через озеро, мост и набережную, чудом не потерявшись в проводах, донесся короткий и слабый выдох безотчетной радости, надежды, освобождения.
Он спросил: — Кто говорит?
— Лючия. — Как же он забыл это до глупости претенциозное имя! Она еще говорила, что ее брата зовут Родерик. Отцовские причуды. Тот обожал забытых классиков, что давным-давно собирают пыль на полках публичных библиотек. В Гетеборге он не выпускал из рук любимую книгу, с которой вообще почти никогда не расставался, — «Испанские баллады» Локкарта; Родерик пришел из этой книги. Откуда явилась Лючия, она уже не помнила. За обедом мистер Дэвидж пообещал Энтони дать почитать Локкарта. — Скоттовского Локкарта, — уточнил он. Выяснилось, что он очень любит поэзию. Понизив голос, мистер Дэвидж восторженно отозвался о Хорне и Александре Смите. — Я люблю что-нибудь основательное, — говорил он, — не лирику, эпос.