Потом мы стоим на коленях в снегу, и на смену топору запевает свою песню пила. Здорово все-таки наточил и развел я ее позавчера.
- Вс-се! - звучит наконец, как выдох.
Сосна покачнулась. Как будто просит, чтобы ты помог ей упасть, толкнул разок-другой... Мы упираемся топорами в ствол так высоко, как только можем достать, и вот она уже поплыла вершиной вниз.
- Эге-ей! - кричит Гаврусь. - Берегись!
Ломая все на своем пути, могучая красавица со стоном рухнула на снег. А с дороги, где стоят наши лошади, послышались голоса:
- Эй, работнички!
- Не прищеми там хвост!
- А ведь это наши, - улыбнулся Гаврусь. - Наши приехали. Кажись, Шарейка голос подает. - И он крикнул в ответ: - А вы б еще поспали!..
- Ну, видишь, а ты сомневался.
...В лесу стук топоров и визг пилы. Слышно: то на лошадь крикнет кто-нибудь, то охнет, когда повалится на землю сосна, то песню заведет, а то засмеется. Много наших в лесу, но мы с Колядой управились раньше всех. Вот снова скрипят полозья по только что проложенной дороге, и над снегом плывет длинное бревно, корявое у комля и чешуйчато-золотистое, как луковица, к вершине. Лошадь моя фыркает: она неохотно рассталась с душистым сеном. Славно закурить в лесу, когда идешь за санями, приятно пахнет в морозном воздухе махорка.
Иван Авдотьич приехал почти следом за нами, далеко вглубь не забирался, сосну повалил молодую, вот потому и готов: уже увязывает воз.
- Здоровы были! - кричит он еще издалека. - Тпрру, сивый, чтоб ты стоял! Погодите минутку, вместе поедем.
Мы с Гаврусем останавливаемся и подходим к нему.
- Хотел утром зайти, - начал Иван. Он утомленно дышит и вытирает с рябого лица пот. - Забежал, а старуха говорит, ты уже уехал. Миколы тоже дома нет.
- А что?
- Да что - Копейка. Ходит, шепчет. И свояки у него, оказывается, есть. Вечером вчера мать моя к Носикам заходила, так он, Копейка, сидит там и бубнит. Баптистка тоже свое стрекочет, а бирюк ее, так тот только сопит...
- А чего ему надо? - спросил Гаврусь.
- Сам, будь здоров, знаешь, что им надо. Старое отрыгается. Про тебя, Василь, говорили, что товарищу командиру, мол, работать не хочется, колхоз ему нужен... Это - Копейка. Ты, говорит, в председатели колхоза нацелился. А про нас так просто говорит: дурачье, голь. А Ганночка святая твердит: "Конечно, один будет газетки в клубе малевать..." Это, значит, про Миколу. После они уже все вместе начали про войну, про Америку. На мать мою так и внимания никакого, что она в хате. Привыкли, сволочи, всю жизнь помыкать нашим братом.
Авдотьич кончил увязывать, подобрал сено в мешок, подтянул чересседельник.
- На степановой сегодня приехал, - начал объяснять он, как будто мы не видели, чья это лошадь, или не знали, что собственной у хлопца все еще нет. - Эй, Сидор, взяли!
Сивый, от старости пестренький Сидор поднатужился - сани тронулись с места.
- И скажи ты мне, - говорил Авдотьич, на ходу надевая старый, засаленный кожушок, - как это в районе смотрят на него сквозь пальцы. Ходит этакий по селу и роет, как свинья под срубом. И родственнички нашлись. Носики.
Сын Носика, перед войной подросток, во время фашистской оккупации учился где-то в Минске, и, говорят, его там видели в эсэсовской форме. Теперь "святая Ганночка", его мать, все молится "господу" и плачет без слез, что Володька погиб, мол, от немецкой бомбы... Когда же пойдут по деревне слухи про новую войну, которая "вот-вот начнется", Ганне вдруг делается легче.
"Подожди, подожди! - опять начинает она кричать через забор на соседку. - Господь мои муки видит, еще посмотрим, что ты тогда скажешь, вот посмотрим!.."
- Так, говоришь, Иван, Носику войны захотелось?
- Он-то похитрее - молчит. Она болтает, святенькая. И думаешь, она одна? Еще и Бобручиха есть, сам знаешь.