«Он, сказал про себя профессор, когда человек медленно, как будто пустота холста была вязкой и не только притягивала, но и обволакивала, не отпуская его целиком, когда этот человек медленно повернул голову и открыл лицо. Он ангел. Светится аж, детская, мягкая, всасывающая физиономия, студент, наверное. Рентген словно всасывает, а мягкий видимый свет излучает. Нет, он мне действительно симпатичен. Но почему он не отвечает? Врезался, что ли, в кого и видит в этой раме только свою принцессу?» Профессор постарался развеселиться, и заговорил немного быстрее, немного вульгарнее, ощущая себя самим собою.
Вы мне действительно очень симпатичны. Эти рамы, тут один тип сказал, что в двадцатом веке искусство переходит с холста на раму
Простите.
«Голос странный. Что значит это его простите?» профессор сразу осекся, но, собравшись, все же переспросил:
Что-что?
Но человек, стоящий перед пустой картиной, молчал, и профессор словно почувствовал, что тот отделен от него какой-то невидимой оболочкой, которая существует, быть может, только для него самого, и лишь по ту сторону рождает это право на обособленность. Но все же надо было как-то выйти из положения, и профессор снова повторил:
Мм-м, я приглашаю в буфет, пойдемте, поговорим, я люблю так, случайно, вы мне действительно симпатичны Студенты любят меня.
Не отвечая представившемуся профессором, тот смотрел теперь вниз, на паркет, на эти деревянные, одна к одной таблички, разделенные узкими черными полосками, и его слова, начавшиеся однажды
«Как человек, еще не потерявший рассудка, он понимает, что всякое серьезное сопоставление, остающееся в пределах ума, которое попытается выразить разницу в общественном положении между прокурором и осужденным на смерть преступником, будет или банальным, или кощунственным. А юмор висельника (он мог бы его себе позволить) оскорбит теперь лишь часового, или в лучшем случае начальника тюрьмы, люди все погонами побогаче только усмехнутся за шторками суженых век и, покачав головами, может быть, скажут что-нибудь вроде: бедняга, поскорее бы привели приговор в исполнение, как мучительно, должно быть, проводить ночи в ожидании казни».
Не заходить ни в какой буфет, а выйти скорее на улицу, на свежий воздух. Этот странный тип, его лицо стоит перед глазами, пожалуй, он все еще ему симпатичен. Да, в конце концов, он, профессор, достаточно великодушен, чтобы придавать значение пустякам. И разве он, по-прежнему не самый сильный, не самый мощный? Картина его души все так же неуязвима, и рама стала даже немного крепче, странный все-таки этот ангел, нет, он не из этой культурной публики, которая тоже здесь ни шиша не понимает, а только делает вид. Что он там видел в этой пустоте? А может, этот тип сумасшедший? Но он, профессор, и сам сумасшедший, о-хох. О, он, профессор, очень любит сумасшедших. Да здравствуют сумасшедшие! В пивную, в пивную! Охотники смеются (спускаясь по лестнице, профессор заулыбался, настроение его вновь поднималось), их нельзя победить, испортить им настроение. Будут заводы и дирижабли. Мы достаточно сильные, да, мы думаем о собственной выгоде, но, делая лучше себе, мы в первую очередь делаем хорошо всем. Этот вальяжный прыщавый Джон с его комплексом большого искусства, ладно, потерпим, ведь нам нужны выходы за границу. На софт уэар мы сделаем капитал. А потом (подходя к гардеробу, профессор не смог сдержаться и рассмеялся), потом мы построим завод эректоров и закроем картинные галереи. О, эректор, четвертое из величайших изобретений человечества! Слабые будут возбуждены, им не нужны будут книги и концертные залы, они будут счастливы, их женщины будут, наконец, удовлетворены, их женщины сделают его, профессора, миллионером. Профессор достал номерок и подал его за барьер аккуратной старушке с евангелическим значком на отвороте халата, она взяла его маленькими руками в натянутых фиолетовых перчатках, она посмотрела профессору в глаза, этот взгляд непризнанной поэтессы что-то неясно напомнил ему, странная печаль оттенила его вознесшуюся было радость. И в какое-то мгновение, пока гардеробщица снимала с крючка его плащ, ему показалось, что стоит он не здесь, а где-то под холодным солнцем на каменных ступеньках и смотрит, как маленький смерч на площади одевается в бессмертный мусор, и смотрит он на безруких голубей, толкущихся у монастырской стены, где маленькие старушки бросают им хлеб, стоит, не стесняясь своих грязных волос и рваной одежды, протягивая полусогнутую руку, и Ангел с мягкими лучами, исходящими от лица его, неслышно проходит мимо и шепчет: ничего ведь не надо, нет Прочь, наваждение! Разве мы не самые сильные, самые мощные? Он встряхнул на себе плащ и уверенно сунул руки в карманы, глядя, как гардеробщица собирает белые и красные номерки с вешалки и нанизывает их на толстую алюминиевую проволоку в грязно белой оплетке. «Зачем она делает это, подумал он. Завтра ведь развешивать снова?»