Нерешительно перебираю содержимое шкатулки Так вот какая ты, Амандельгида! Внешне сдержанная, лишенная показной сентиментальности, порой отстраненная это для тех, кто знал тебя только снаружи. Но почему ты выбрала меня? Видимо, неслучайно. Видимо, почувствовала большое внутреннее родство и решила, что я найду применение тем секретам, которые ты не пожелала унести с собой.
Кто ответит на мои вопросы? Или же я должна искать ответы на них в одиночку? В любом случае я должна попытаться. И я попробую найти эти ответы и выполнить неназванную просьбу. Но для начала я должна поговорить с ней, ведь она здесь в этой своей шкатулке. Дух ее, почему-то не ушедший из материального мира, требует от меня некоего соучастия. Пусть оно будет. Спасибо за доверие, Амандельгида, я принимаю его!
Погруженная в раздумья, я не сразу заметила движение времени, и что мой ангел хранитель с тем же именем тихо вышел, оставив нас наедине. Да, сдержанность и деликатность в этой семье считаются важными качествами. И я буду этому соответствовать. Но, кажется, я повторяюсь
А сейчас я преодолею растерянность, нахлынувшую на меня и начну то, чего хотела от меня она, я выберу то, что уже можно опубликовать. Возможно, это просто игрушки, которыми тешила свой разум зрелая дама. Но так ли они бессмысленны, чтобы отвергнуть их? А может быть, это некое вступление к теме, которую я пока не разглядела в ворохе рукописей? Прелюдия к грандиозной опере, способной тронуть людские сердца?
В любом случае моя тетушка обратилась ко мне неслучайно. Я должна трепетно выполнить ее завет, даже если мне пока непонятен смысл ее посланий. Но я пойму, я постараюсь. Дай мне силы, Амальдегида!
Да, я сделаю это. В союзницы и соавторы нам с Амандельгидой я возьму Ульяну. Ее фотографии лучше всего отразят дух и смысл написанного. Ведь отразить дух и смысл важнее, чем буквально проиллюстрировать текст.
Итак, фото в книге от Ульяны Харсун, моего любимого фотохудожника, тонко чувствующего вкус и запах бытия.
А дальше Дальше будет видно.
Мой сосед саксофон
Я так полюбила его этот звук, плывущий в открытом пространстве и плещущийся по ветру, как полощутся на по воздуху легкие флаги и ленты в девичьих косах. Теплыми летними утрами он возникал в суете мегаполиса вначале неуверенно и робко, словно встраиваясь в резкие неровные вибрации проезжающих автомобилей. И лишь потом набирал силу и уверенность, подчинял себе все остальные звуки и шумы. Он проникал ко мне через окна, едва приоткрытые, застенчивые, избегающие прямого контакта с громкой улицей.
Мелодия постепенно нарастала и становилась будто бы более осязаемой, плотной, упругой. На высоких нотах звуки ее заставляли мое сердце взмывать вверх, подкатывая к горлу, и сладко падать куда-то в область живота на низких. А по животу, груди и сгибам локтей словно кто-то водил перышком так было щекотно и сладко.
В этом потоке я слышала отсылки к Луи Армстронгу и аранжировки Джеймса Ласта, то Кенни Джи незримо плыл на волнах своих интерпретаций, то включался родной наш Корнелюк. Набрав силу, композиции перетекали из одной в другую без пауз. Казалось, невидимый саксофонист уже не может остановиться. Порой, отойдя от основной темы, музыкант выдавал неистовую импровизацию, спиралью возносившуюся к изумленным небесам. И эта импровизационная неровность давала надежду на некую иллюзорную свободу. Да, свободу, такую желанную и такую опасную.
И включалась моя фантазия, я представляла задумчивого музыканта. Он был высок и осанист, но не той искусственной актерской прямотой корпуса, которая нужна людям, чтобы спрятать за ней свою неуверенность. Он был прям по рождению, благородство которого позволяло ему не думать об осанке и прочих внешних вещах. Он был прост, аристократически прост, он не придавал значения мелочам и деталям.
Едва ли не каждое утро в теплые времена он выходил на открытую террасу Х-плаза, комплекса, созданного для развлечения людей высоким искусством. Он хотел поделиться с городом и миром красотой, проявленной в музыке. И еще для собственного удовольствия играл он часами под внемлющим небом, пока солнце не уходило за причудливо бликующие крыши.
Порой он останавливался передохнуть, встряхивал головой и окидывал с высокого лба прядь волнистых темных волос, едва подернутых сединой. Он сам был воплощением музыки и продолжением саксофона. Даже, в какой-то степени, инструментом своего саксофона, если такое возможно.