Во второй комнате, кроме железной кровати, обшарпанного стола да голой лампочки под потолком, и вовсе ничего не было.
Окно выходило на Тверской бульвар. За окном было сыро и мрачно. «Знаете, кто жил прежде в этой комнате?» «Нет».
Он назвал имя великого и нищего писателя. Писателя, который работал в писатель-ском институте дворником: мёл по утрам сквер вокруг маленького Герцена
Между прочим, в этой комнате отлично работается, сказал он.
Мы помолчали, глядя в сумрачное окно и думая об одном.
А в комнате с камином светил абажур жёлтого запылённого цвета, он низко свисал над столом, очерчивая на скатерти тёплый круг, в этом круге дымился чайник, принесённый из кухни Повсюду: на старом потемневшем буфете, на кожаном диване, на подоконниках, на этажерке были разложены рукописи. Некоторые из них были пере-плетены и представляли собой толстые увесистые тома.
Это были книги моего приятеля! Я заглянула в них, полистала, углубилась и сделала ошеломляющее для себя открытие: мой странный приятель гений! Впервые в жизни я видела перед собой человека, который не мог не писать. Он писал каждый день. Писал обо всём, что видел. Страницы его книг были заполнены людьми, событиями, встречами, курьёзами, анекдотами, размышлениями пронзительной остроты, блестящими, ядовитыми афоризмами.
Были здесь и стихи, печальные и насмешливые. И планы будущих, ещё не написанных книг. Но главное лица, лица, лица
Лица и голоса московских послевоенных коммуналок, художнических мастерских, литературных кружков, облики московских подворотен, бульваров, старых двориков На каждой странице звучал многоголосый московский говор дворовый, салонный, магазинный, трамвайный, рыночный
«Послушайте, как это можно было всё написать? Ведь это эпос!» Он взглянул на меня, не понимая, что вызвало моё изумление. «Вот, пишу потихоньку, сказал он. А мама приводит это в божеский вид».
На столе стояла старая, видавшая виды «Олимпия». У камина сидела старая, усталая женщина и пошевеливала кочергой красные угли Кто-то в институтском коридоре страшным шёпотом сообщил о ней, что она занимается ростовщичеством. Я смотрела на неё со смешанным чувством страха и почтения. Была она явно не из этого века с яркими отблесками каминного огня на красивом старом лице, со своими спущенными чулками, с натруженными стучанием на машинке руками и фанатичной верой в звезду своего единственного сына.
На втором курсе он продолжал юродствовать. Откинувшись на спинку стула и слегка покачиваясь на нём, он говорил: «А не податься ли нам куда-нибудь отсюда?.. Что-то уж очень тоскливо стало в России, друг мой. Тоскливо и гадко. И не видно впереди просвета Какой смысл оставаться здесь? Что мы можем изменить в этом жалком мире?..»
Наконец, наш руководитель не выдержал. Он сказал:
Уважаемый, вы ставите меня в идиотское положение. Второй год вы диссидентствуете у меня на семинаре, но я терпел вас из-за вашей несчастной матери. Терпеть вас дальше я не намерен.
И мой приятель исчез. Нет, он по-прежнему жил в своём флигеле, но на семинарах в институте больше не появлялся. Мы знали, что его мать ходила к ректору, плакала там, показывала всем справку, которая должна была разжалобить и смягчить институтское начальство, но этого не произошло.
Потом я узнала, что он пошёл работать лифтёром. И начал очередной том своей эпопеи. Он не печалился о том, что ни одна его строчка никогда не была опубликована. Писать для него было таким же естественным и необходимым, как пить по утрам крепкий чай, гулять по Тверскому, общаться с приятелями.
И вот теперь он шёл мне навстречу. Я знала, что он попросит у меня рубль или трёшницу, и я дам ему, зная заранее, что он никогда не вернёт. Он считал это ниже своего достоинства возвращать долги по мелочёвке. И будет призывать меня бежать из этой страны, прекрасно понимая, что ни я, ни он никуда отсюда не побежим. Потому что нелепо бежать от того, что тебе дороже всего на свете
И вот он уже увидел меня, узнал и приветливо помахал мне рукой. «Здравствуйте, здравствуйте! Ну, как, вы всё ещё в этом гадюшнике?» улыбаясь в окладистую чёрную бороду, спрашивал он и тряс мне руку. Восхищаюсь вами. Восхищаюсь вашим терпением».
Потом он, конечно, попросил у меня взаймы, и я не смогла ему отказать, и отдала ему свою единственную трёшницу, на которую собиралась жить неделю. А он, положив её в карман, сказал: «Поэту очень мало нужно. Немного хлеба и немного вина». Потом мы поговорили об общих знакомых и уже собирались расходиться в разные стороны, как он, немного замявшись, сказал: