- Какой я счастливый! Приеду домой, чего-нибудь сделаю из этой гайки или кузнецу продам за сто рублей.
Сережка настороженно поднял голову.
- Ну, за это - много больно!
- А что? она железная, куда хошь годится.
- Сто не дадут.
- Давай спорить на два куска!
Грустно стало Сережке. Прошли шагов двадцать, сказал он, чтобы утешиться:
- Продавай, я еще найду - чугунную...
10.
За станцией дымились жарники. Пахло кипяченой водой, луком, картошкой, жженным навозом.
Тут варили, тут и "на двор" ходили.
Голые бабы со спущенными по брюхо рубахами, косматые и немытые, вытаскивали вшей из рубашечных рубцов. Давили ногтями, клали на горячие кирпичи, смотрели, как дуются они, обожженные. Мужики в расстегнутых штанах, наклонив головы над вывороченными ширинками, часто плевали на грязные окровавленные ногти. На глазах у всех с поднятой юбкой гнулась девка, страдающая поносом, морщилась от тяжелой натуги.
Укрыться было негде.
Из-под вагонов гнали.
Около уборной с двумя сиденьями стояла огромная очередь больше, чем у кипятильника. Вся луговина за станцией, все канавки с долинками залиты всплошную, измазаны, загажены, и люди в этой грязи отупели, завшивели, махнули рукой.
Приходили поезда, уходили.
Счастливые уезжали на буферах, на крышах.
Несчастливые бродили по станции целыми неделями, метались в бреду по ночам. Матери выли над голодными ребятами, голодные ребята грызли матерям тощие безмолочные груди.
Постояли Мишка с Сережкой около чужого жарника, начал Мишка золу разгребать тоненьким прутиком. Баба косматая пронзительно закричала:
- Уходите к чорту! Жулик на жулике шатается - силушки нет.
Мужик в наглухо застегнутом полушубке покосился на Мишку.
- Чего надо?
- Ничего не надо, своих ищем.
- Близко не подходи!
На вокзале в углу под скамейкой лежал татарченок с облезлой головой, громко выговаривал в каменной сырой тишине:
- Ой, алла! Ой, алла!
В другом углу, раскинув руки, валялся мужик вверх лицом с рыжей нечесанной бородой. В бороде на грязных волосках ползали крупные серые вши, будто муравьи в муравейнике. Глаза у мужика то открывались, то опять закрывались. Дергалась нога в распущенной портянке, другая - торчала неподвижно. На усах около мокрых ноздрей сидела большая зеленая муха с сизой головой.
Сережка спросил:
- Зачем он лежит?
Мишка не ответил.
Кусочек выпачканного хлеба около мужика приковал к себе неотразимой силой. Понял Мишка, что мужик умирает, подумал:
- Хорошо, если бы этот кусочек стащить! Народу нет, никто не видит. Татарченок вниз лицом лежит. И увидит - не догонит. Себе можно побольше, Сережке поменьше, потому что он и сам поменьше.
Прошелся Мишка от стены к стене, мельком в окно заглянул. Ноги вдруг ослабли от сладкого ощущенья первого воровства, лицо и уши стали горячими. Ощупал Сережку невидящими глазами. торопливо шепнул:
- Погляди вон там!
- Где?
- Там, за дверью.
Раз, два - готово!
Сережка из дверей спросил:
- Мишка, чего глядеть-то?
- Не гляди больше, не надо...
По платформе бежали мужики за начальником станции, христом-богом просили пустить их вперед.
- Товарищ-начальник, сделайте для нас такое уваженье настолько!
- Ждите, ждите, товарищи, не могу!
Побежал и Мишка вместе с мужиками.
Остановились мужики, и Мишка остановился, держа за руку непонимающего Сережку.
Мужики сняли шапки, снял и Мишка старый отцовский картуз. Дернул Сережку:
- Сними!
Не выгорело дело, мужики начали ругаться. Мишка тоже сказал, как большой:
- Взятки ждут...
После барыню увидели - голова с разными гребенками.
Такие попадались в Самаре, отец покойный называл их финтиклюшками. Стояла барыня на крылечке в зеленом вагоне, на пальцах - два кольца золотых. В одном ухе сережка блестит, и зубы не как у нас: тоже золотые.