Наше с братом соперничество за сферы влияния, статус в семье незаметно как-то завершилось моей победой-поражением. Полным. «Зеня» по-братски уступил мне все и маму, и папу, их ласки, варенье, зато приобрел, забрал себе уважение и положение почти взрослого, где-то рядом с отцом и матерью. По отношению ко мне. Я вдруг обнаружил, что один тяну лямку «ребенка» в семье. И даже то, что я вдруг стал осознавать, обнаружил, как старший брат меня, малечу, любит и жалеет, радости не доставляло. Наоборот, хотелось подраться, я и задирался без конца, пока у «Зени» (я уже умел, но почему-то долго стыдился произносить: «Женя») глаза стекленели (закипает! закипает!), он в последний раз предупреждал: «Сейчас завопишь: мама!». Но я упрямо доводил дело до рукоприкладства и действительно лицемерно взывал к вмешательству старших, к возмущению, пусть даже нами обоими, защитницы-мамы.
Сразу повзрослевший мой брат как отказался от сладкого в пользу младшего братца, так потом и не ел, не любил ни варенья, ни конфет. (А когда-то мы горстями запихивали в рот оставленный на столе красный сахар был такой, наверное, сырец из свеклы.) Будущий врач, он все мои детские болезни одним чохом-диагнозом объединял:
А это он хочет, чтобы мама дала варенья.
В семье среди других, только нам понятных выражений было такое: «Не хочешь блинчиков с вареньем?» То есть лупцовки. А возникло оно так. Мы уже перебрались в казенную, нашу первую заводскую квартиру в длинном доме рядом с базаром. Какая-то женщина увидела, как «докторов сын» поставил ногу поперек глубокой песчаной колеи и дожидается надвигающегося на него крестьянского обоза. Что за эксперимент я хотел поставить, до сих пор понять не могу. Женщина оттащила меня, отругала, вскоре я и думать про это забыл, заигравшись в толчее базарных возов с визжащими кабанами, напуганно-сонными курами, грушами, ягодой. И вдруг слышу ласковый такой мамин голос за нашим частоколом:
Саша, ты где? Иди, я тебе блинчиков с вареньем дам!
И дала. Редко бывало, но уж если рассердится по-настоящему, свету не будешь рад. Нет, не руками больше словами достанет.
Первые свои поездки, железную дорогу видимо, в отцовскую Рачень (в мамину деревню на моей памяти не ездили ни разу) запомнил через запахи: вареных яиц и мочи (аж глаза щиплет) в туалете. Сама дорога не запечатлелась как удовольствие. Возможно, потому, что рядом все время ощущал раздраженное беспокойство матери. Не так сел, не то делаешь! «Ты это что!» резко, чуть не сдернула за руку. Действительно, собрался сесть, как на свой домашний горшок, на грязную, со следами чужих ног, доску в вагонном туалете.
Теперь-то понимаю: в нашей матери постоянно жило ожидание катастрофы, какой-то угрозы всем нам. Выражалось это прежде всего в желании одернуть, остановить своих детей таких неразумных, неоглядчивых. Потому-то улыбка ее, которую так любил, с какого-то времени чужим доставалась чаще, чем нам с братом.
Запомнилось окутанное паром колесо сердитого паровоза, наполовину красное, люди с горящей паклей в руках все такое огромное в сравнении со мной.
А за этим: деревенский простор, теплое болотце сразу за огородом, крытая соломой отцовская (бабки и деда) хата с удивительным земляным полом, прохладным, по случаю гостей посыпанным желтым песочком. И огромная, желтая от плодов груша под окном, сколько потом перепробовал груш, невольно искал в них полузабытый запах, вкус. И не находил. Возможно, и не груш, а детства был это запах.
* * *В «Войне под крышами» я с особенным удовольствием писал про нашу забавно гонористую бабку, считавшую, что она, католичка, и с двенадцатью детьми для деда Тодора была завидной невестой. Папин отчим добродушно интересовался:
Как же это, мати, ты так промахнулась? За меня, мужика, пошла замуж.
Бо молодая, дурная была!
«Гонор» бабки-католички в свое время поломал женскую судьбу ее дочки Зони. Неустроенная старая дева не раз попрекала постаревшую бабку за свою безрадостную судьбу. И с мамой нашей так и не наладились душевные отношения: стояла между ними какая-то неизвестная нам история. Похоже, что не хотела невестки-«мужички» хозяйка, господыня «фольварка» с соломенной крышей и земляным полом. Против ее желания, воли поженились отец наш с мамой. Когда старики переехали жить в Глушу к сыну, все эти истории выглядели смешными нелепостями, особенно в пересказах папиного отчима. Но вдруг вспыхивала ссора у пылающего чрева печки, и какое нехорошее лицо делалось у мамы, какой незнакомый голос Женя, ойкнув, как от боли, выскакивал за дверь. Не выносил он этого. А я? Я всегда был на стороне мамы. Но она, как я понимаю, больше ценила не мою безоговорочную солидарность, а несогласие всегда справедливого старшего сына. Быстро собиралась и уходила в свою аптеку, как бы устыдившись происшедшего. А бабка еще долго шевелила высохшими, сморщенными губами, произнося не слышимые нами слова. Когда-то, в свое время, наверное, их она тоже громко выкрикивала в лицо молодой невестке.