Я стоял близ него, и некоторые искры из падающих на него, отскакивая, попадали на меня и производили во мне некоторую легкость, раскованность, свободу, бодрость, охоту, веселость, ясность, тепло и неизъяснимое удовольствие духа. Я проснулся, исполненный сладчайшего чувствования»
Рано утром Ковалинский пересказал этот сон, это странное видение, почтенному и добродетельному старцу, троицкому священнику Борису, у которого снимал квартиру. Старик, подумав, ответил ему с умилением:
Ах, молодой человек! Слушайтесь вы этого мужа: он послан вам от Бога быть ангелом-руководителем и наставником
«С того часа молодой человек предался всей душой дружбе Григория, и с этого времени я в продолжении данного писания буду называть его другом по превосходству»
Этот сон будет иметь для Михаила Ковалинского свое продолжение летом 1794 года, за два месяца до смерти Сковороды. Григорий Саввич гостил у Ковалинского в деревне и «пересказал полностью всю свою жизнь». В рассказе он упомянул тот самый, пришедший в детстве и напевный в уединении по всей жизни стих Дамаскина: «Образу золотому, на поле Деире служимому, три твои отроцы не берегоша безбожного веления» Прежде Сковорода ни разу об этом любимом стихе своему другу не рассказывал.
«Друг, услышав это тогда и приведя себе на память виденное им во сне тридцать один год назад, в молчании удивлялся чудесной гармонии, которая в различные лета, в различных местах то одному в уста, то после другому в воображении предстала, писал Ковалинский и следом этот стих истолковывал. Золотой образ, на золотом поле Деире служащий, есть мир этот, поле Деирово время, печь огненная плоть наша, распаляемая желаниями, похотями, суетными страстями Трое отроков, не послужившие твари и не согласившиеся поклониться золотому идолу, есть три главные способности человека: ум, воля и действие, не покоряющиеся духу мира сего, во зле лежащего»
Письма Григоря Сковороды Михайло Ковалинскому
Сорокалетний Сковорода застал Ковалинского в цветущую пору мысленных шатаний, разброда, поиска, противоречий. Эта «возбужденная борьба мыслей» не давала ему покоя, а «предрассудки, возбуждаемые различием мыслей, не позволяли искоренить сомнения» относительно своего духовного наставника.
Ковалинский вспоминал и то, что «прочие учителя внушали ему отвращение к Сковороде, запрещали ему водить знакомство с ним, слушать его разговоры и даже видеться с ним». Однажды и сам Сковорода в одном из писем к Ковалинскому заметит, что это общение возложило на юношу «груз невыносимой зависти»: «Я вижу твою большую любовь ко мне, когда ты предпочитаешь лучше терпеть зависть и ненависть черни, чем прервать наши отношения и беседы». И следом философ говорит, что придется удержаться от писания писем, уступив толпе, чтобы как-нибудь не навредить своему юному другу.
Но «пошлость черни», пораженной завистью и ненавистью, лишь внешний фон отношений. Сила личности Сковороды и пленяла, и пугала одновременно. Поэтому и пишет Ковалинский, что «любил сердце его, но пугался разума его; почитал жизнь его, но не мог понять умом рассуждений его; уважал добродетели его, но избегал мнений его; видел чистоту нравов, но не понимал истину разума его; желал бы быть другом, но не учеником его»
Быть учеником Сковороды то же, что и быть учеником Сократа: либо повторить путь Сократа, либо не быть его учеником. Слушать Сковороду еще не значит слышать Сковороду. Понять его значит, самому стоять на земле под золотыми искрами небесного алфавита. Требовать такой решительности повернуть свою судьбу вспять от молодого человека, в голове которого еще полный кавардак, невозможно и не нужно. Как не нужно требовать того же от многих, счастливых и радостных мирским счастьем своим.
Сократа пересказывали многие учеников не было. Сковороде удивлялись но учеником его быть не хотели.
Интуиция Ковалинского очень точно вычертила эту грань между Сковородой и миром, даже миром, близким Сковороде по духу, приносящим ему радость. Переступить эту грань и повторить сократический путь перспектива заманчивая, даже героическая. Но именно такое искушение и сжимало юные мозги до одной ясной, простой и, быть может, спасительной и судьбоносной мысли Михайло Ковалинский хотел жить жизнью Михайло Ковалинского.