Пусть лучше сидит в «башне для свободы» и играет на своем немом клавикорде
Сумасшествие Гельдерлина явило реального Гельдерлина. Творчество же стало мифом, ликом личности, пользуясь сочетанием А. Ф. Лосева.
* * *
Премудро создан я, могу на вас сослаться,
Могу чихнуть, могу зевнуть,
Я просыпаюсь, чтоб заснуть,
И сплю, чтоб вечно просыпаться
Это уже написано в Вологде человеком, которого обычно обходит школьная программа, пряча за облаком «поэты пушкинской поры». Кто-то из учителей, правда, рассказывает печальную историю о том, как Батюшков не узнавал своих близких друзей, о том, как русская литература прошла мимо него, и он был в полном неведении о ней. Его имя все больше отстраняется от нас, становится призраком прошлого века.
Но это, поверьте, печаль иной утраты.
А пока. Пока под строчками Батюшкова мог бы подписаться весь противоречивый русский символизм
Есть особая тоска в сонном замкнутом круге тоска несбывности. Как часто поэзия начала Х1Х века принимала облик средневековой куртуазности стоит вспомнить хотя бы Василия Пушкина или «ремесленический» спор о русской словесности. Как часто новая эпоха прибегает к буре в стакане воды!..
Не избежал этого и Батюшков и написал «Видение на берегах Леты»
Он делает тот же шаг, что и Гельдерлин бежит в Элладу, создает особый миф о поэте-эпикурейце. Друзья его называют нежно: наш Ахил. То его домом, уставшим от Афин, становится древний Рим, и поэт играет Тибулла. То он становится древним скальдом или мчится в Освобожденный Иерусалим, созданный Торкватом Тассо. Его цвета изумрудный и пурпурный. После «черного» Радищева это кажется особым откровением и мистикой
С именем Батюшкова наш литературовед связывает одно известное высказывание Пушкина; не удержимся и мы: «Главный порок в сем прелестном послании есть слишком явное смешение древних обычаев мифологических с обычаями подмосковной деревни».
«Деревенский Парни» и ведь это не стилистический изыск, не проблема языка и слога. Это проблема мифа.
Что такое мир Батюшкова подмосковный двор, уставленный греческими и римскими статуями; откуда такой мир? Оправдан ли он?
В свое время Ян Парандовский заметил, что обилие «винограда любви» в романах Стендаля есть отображение его скудости в жизни писателя. Возможность «достраивания» себя в слове прекрасна сама по себе дает поэту возможность жизни, пусть и виртуальной.
«Деревенский» Батюшков был слаб за ним гнался призрак его сумасшедшей матери, и в конце концов настиг его. Его жизнь была полна неурядиц и однообразия разве что война 1812 года всколыхнула его. Он ждал от жизни динамики, движения, подчас гвардейской удали но «ввиду болезни» эту свободу он обрел только в «общении с историей», оживляя давно уже мертвых оловянных солдатиков.
Байроновский Манфред, говоривший с богами на равных, был обречен и признан сумасшедшим и умер в своей башне. В нем тоже была тоска несбывности.
Среди древних богов Батюшков был велик ему даже разрешалось вводить в пантеон своих друзей; здесь он чувствовал себя здоровым и независимым. Он любил этот миф, он любил свою иллюзию. Там он был волен идти в любом направлении, в то время как с 1822 года был обречен ходить по кругу.
Жизнь человека отравлена страхом. Поэт, как никто другой, ищет противоядия.
Находит ли?..
* * *
«Поэзия требует всего человека», записал когда-то Батюшков и даже попросил о создании целой науки пиитической диэтики которая могла бы в самого человека проникнуть и найти в нем крылья.
Просьба эта не выполнена и по сей день. О ней, правда, помнят писатели и пытаются что-то сделать; академия же «растворила Батюшкова в Пушкине» и уже к нему не обращается более.
«Жизнь поэта не отделима от поэзии», фраза, давно ставшая банальностью Но ведь и предупреждал в свое время А. Камю: «Все великие истины слишком значительны, чтобы быть новыми». А потому пренебрежение к ним губительно.
Вот и поговорим об очевидном
Вспомним, для начала, гоголевского Собакевича, но не только его одного, а вместе с ним и все те вещи, что покоятся в его доме. Стулья, столы, диваны, колодец во дворе, забор вокруг двора все как бы говорило, как бы кричало: «И я тоже Собакевич!..»