Пейзаж, на котором она, прежде чем закрыть в женском самозабвении глаза, остановила взгляд, был обозрим из каждого здешнего окошка и примечателен тем, что, начинаясь в окошке, кончался где угодно - у кого в синем небе на серой вороне, у кого на радиометелке дальней крыши, а у кого на помойке, где вскорости, уйдя от сарая, станут мелькать в стоячих столбах мухи, причем какие-то наладятся из этих столбов метаться в стороны, но потом кидаться назад.
Что же это за столбы такие? Отчего толкутся в них мухи наши? Отчего, точно корпускулы отлетают вбок из своего миропорядка? И, наконец, отчего мельтешащих слюдяными крыльями столб вовлекает их снова? О! Непостижима подоплека наших дворов, и вообще правильно ли разглядывать что-то в окошко, если ты после разговора с бабкой, или приходит муж, а ты в комнате у себя тихо плачешь, и кто-то что-то швыряет об пол - или ты, или муж, Вадин брательник. И брательник орет нехорошие слова, а поскольку после Вадиных с л е з о к стал совсем к о з л и т ь, то взял до ухода на работу и согнул пучок готовых уже спиц, дурак.
Вадя ушел тихо лежать и плакать, а бабка ему толоконного киселя сварила.
Вообще-то весь тот день знаменовался разладом и неприятностями. Вадина обида всех перебудоражила. Бабка не отпустила деда к другу. Честила его, что с хомутом возится, а клопа на смородине не давит, что хомут она выкинет, все равно коня нету, а хоть бы и был - нету телеги, так что один только навоз выгребать придется, а у нее - ноги, и пошла, и пошла, но на слове "навоз" совсем рассердилась, потому что неделю назад внуки набросали одному еврюше из Ново-Останкина в сортирную яму дрожжей, которые бабка с трудом раздобыла к Ильину дню. Дрожжи были свежие, добро в выгребной яме подошло на славу и говнами поползло по всему двору. Внуки были не полностью виноваты, их подбил один паразит-парнишка с соседнего с еврюшей двора. Тоже еврюша. Но пацаненок. Подробней об этом как-нибудь в другой раз.
Все в то утро друг с другом переругались, все друг на друга нападали, гремели корытом и ошпаривали пальцы. Потом убежало молоко, каркала на осине ворона, пришла от Стенюшкиных черная гусеница-объедала, а бесстыжая сноха, пока остальные удручались, долго мылась под теплой от солнца водой дворового душа.
И вроде бы в тихом том, благословенном дворе разок даже помянули т в о ю м а т ь...
А Вадя, когда трудится, никогда не выражается, зато в моменты наивысшей сосредоточенности (например, шлифуя заклепку) что-то тихонько бормочет или напевает. Если хотите узнать ч т о, быстро не узнаете, потому что, даже разобрав слова, мало что поймете.
"Плёнок цыреный жа плёнок цыреный па шел по оду по гор лять гу гое малипой товали арес леливе спортпа зать пока... Я не ветскийсо, я не мецкийне..." - и так далее. Разве такое поймешь? И что вообще оно такое? Не потребность ли мастера уйти впотай, скрыть прием и способ работы, чтобы кому не положено ничего не узнали?
Не таково ли поступал и Леонардо да Винчи, для отвода глаз напевавший какую-нибудь виланеллу, а сам зашифровывая чертежи, для чего пользовался отражением в осколке зеркала с фацетом? Так ведь и он велосипед-то! Это же обнаружилось много позже, а хоть бы и раньше обнаружилось, что из того? Вадя все равно бы Леонардов манускрипт никогда не увидел и о находке нигде бы не прочел.
Леонардо ограничился чертежом, потому что имел под рукой только б р о н з у и ж е л е з о - субстанции тяжелые и для велосипедной езды несдвигаемые, плюс к тому невозможность хромировки и отсутствие солидола. А значит, изобретал несбыточное, но наперед. Вадя же из-за отсутствия орудий труда изобретал несбыточное, но назад, хотя продвигался быстрей флорентинца из-за множества находимых на самолетной свалке разных хреновин.
Единственное, что их сближает, так это что Леонардова служанка тоже то и дело мыла полы. Но уж тут Леонардо поступал, как поступают в таких случаях со служанками все, а Вадя...
Эх, Вадик! Она к тебе, как сучка к кобелю, а ты только и знаешь, что паяльник греешь и тенью собственной брезгуешь...