И уж сама не знаю, как добралась я тогда до дома. С того уж полутора суток лежу на кровати, не могу встать. Плачу только, а куда идти, что делать, не знаю. Милые вы мои. Пашенька. На тебя только вся и надежда. Ты-то все понимаешь в этих делах. Приезжай ты поскорее в Вислогузы. Или, если теперь не можешь почему-то, так хоть попробуй телефоном разузнать у нашего начальства. Ведь что же это такое, милые вы мои - ни за что, ни про что человека в тюрьму упрятали, и даже разговаривать с матерью не хотят. Извелась я за эти три дня, как за три года. Боюсь, помру скоро.
Ваша мама."
Дочитав письмо, Паша дрожащими руками снова взял конверт и осмотрел его с обеих сторон. Судя по штемпелям письмо было в пути ровно неделю.
Он закрыл глаза и почувствовал, что не способен сразу найти в себе реакцию, соответствовавшую бы этому письму. Похоже было на то, что сознание его по мере чтения успело выстроить некий защитный барьер против написанного в нем. Хотя он отлично понял и смысл, и подробности, на минуту возникло у него такое ощущение, словно все, что прочитал он, случилось не с ближайшими его родственниками, а с кем-то едва знакомым, да и, пожалуй, когда-то уже давно. Подобные штуки выкидывает иногда зрение человека: близкие предметы вдруг начинают казаться очень далекими.
Глеб был сыном лучшего друга Пашиного отца - Геннадия Резниченко, принявшего Пашу в свой дом после смерти его родителей. Семья у дяди Гены была небольшая: он, Наталья Васильевна и Глеб. Второй их сын умер незадолго до того, как приняли они Пашу. Глеб был на два года моложе Паши. Станица Вислогузы находились в пятнадцати километрах от хутора Кузькиных.
Однажды приняв к себе Пашу, Резниченко не делали различий между ним и родным сыном. Шесть лет, которые он провел в Вислогузах, были они - Паша и Глеб - братьями.
Паше теперь вдруг ясно вспомнилось его первое лето в Вислогузах. Он только начал тогда приходить в себя после того, как погибла его семья, разрушился мир, в котором он родился и вырос.
Из окна сеновала - их общей детской - далеко виден был зеленый луг - огромный и ровный, как скатерть. Лишь с одной стороны - с правой - его ограничивала речка - извилистая, мелкая и прозрачная. За речкой росли березы. На этом сеновале часто проводили они полуденные жаркие часы.
Почему-то ярко запомнился ему из того лета странный какой-то, недетский разговор их на сеновале.
Война была уже тогда где-то далеко. На крыше рядом тихо курлыкали голуби.
- Послушай, - спрашивал его Глеб, - ты маму свою очень любил?
Паша молча кивал.
- И папу тоже?
И папу.
- И брата, конечно, и сестру. Это так страшно, должно быть, когда все самые-самые любимые вдруг умирают. Тебе у нас хорошо?
Хорошо.
Они лежат на животах, утопая в сене, головами к окну.
- Смерть это так страшно, правда? Что такое смерть, ты знаешь?
Полуденное солнце светит в окошко. Все как-то сонно. Паше не хочется отвечать, но он пересиливает себя.
- Смерть - это как-будто с головой накроешься одеялом, ему кажется, голос его чужой, незнакомый; он словно слышит себя со стороны. - И насовсем.
Последний раз получил он письмо от Глеба с месяц назад. Глеб рассказывал коротко об общих знакомых их в Вислогузах и на несколько страниц пускался в рассуждения о христианстве. У него и раньше кое-что в этом роде проскальзывало в письмах, но это было уже сверх всякой меры, и Паша ясно дал понять ему в ответном письме, что делать этого больше не нужно.
И вот теперь его взяли. Собственно, нетрудно было это и предвидеть.
В квартире было совсем тихо. Надя не выходила из спальни и, по-видимому, еще не проснулась.
У Глеба начались эти странности, впрочем, еще давно - ему было семнадцать, он едва закончил школу, когда вдруг появился у него жадный интерес ко всему религиозному.